Прошлую ночь Долгополов ночевал в бане вместе со странником старцем Каллистратом. Оный странник пробирается «сиротскою» дорогою на реку Иргиз, во святые обители всячестного игумена Филарета. А идет он из-под Макарьева и на своем пути вот уже четвертого встречает Петра Федорыча. «Оные злодеи только путик гадят истинному царю-батюшке, кой, по слыху, из Башкирии к Каме подается», — печаловался странник Каллистрат. Эти ложные Петры Федорычи, по его словам, лишь одну свирепость по земле творят, а никакого уряду для крестьянства не делают. Грабят, жгут, убивают правого и виноватого. Видел он в одном месте семьдесят два человека удавленных: господа и слуги их, попы и крестьяне из упорствующих.
Да, да, да… Много самозванцев развелось, уж не заделаться ли и ему одним из них, мечтал Долгополов, погулять, поколобродить, великие капиталы приобресть, а как придет опасность, можно и в кусты. «Нет, годы мои не те, супротив государя — стар… Да и страшновато… А уж лучше я свои великие дела вершить учну».
Он вспоминает свои недавние разговоры с яицкими казаками. Как-то зашел он в избу к полковнику Перфильеву. Зачалась легкая выпивка, душевные разговоры потекли. Долгополов, прикинувшись пьяненьким, между прочим говорил ему:
— Да, брат, Афанасий Петрович… В бороде царь-то наш, в бороде… Да еще в черной бороде-то. А ведь в Ранбове я без бороды государя-то видел, чисто бритого… И волосом он не так темен был… Чегой-то наш батюшка мало схож с тем, кого я видел… Ой, прошибся я…
Помолчав, Перфильев отвечает ему:
— Ежели кому хошь бороду отрастить, лицо переменится. Взять, скажем, меня. Али тебе бороденку сбрить, хоть плевенькая она, а и твое лицо изменится, не вдруг признаешь.
— Да, это так, — раздумчиво соглашается Долгополов и сопит.
Перфильев же выпил чарку, закусил икоркой да опять:
— А у тебя, Остафий Трифоныч, кабудь есть что-то на языке еще… Так уж ты без опаски говори, я не обнесу, не бойсь.
Тогда Долгополов тоже выпил для куражу полчарочки, прикинулся еще более охмелевшим, подъелозил по скамейке к хозяину, обнял его за плечи и, припав мокроусыми губами к его уху, задыхаясь, прошептал:
— Да уж, мотри, царь ли он?
Сказав так, Долгополов испугался. Он знал, что Перфильев человек свирепый, чего доброго, схватит нож и поразит его прямо в сердце. Опасливо, с кошачьими ужимками, он пересел со скамейки на стул против хозяина и, вобрав голову в плечи, притаился, не сводя с хмурого, в сильных оспинах, лица Перфильева своих ласково-покорных, выжидающе-хитрых глаз.
Но Перфильев и не думал озлобляться, он только шумно задышал и унылым голосом промолвил:
— Ежели по правде баять, мы и сами промеж собой балакаем: не царь он. Да уж, коли в дело вступили, не для чего раком пятиться. Ну, сам ты посуди: как я домой вернусь, что начальству стану говорить? Ведь всяк ведает, что мы были у батюшки в команде…
— Так-так-так, — поддакивая Перфильеву, прикрякивает, как утка, Долгополов.
— Ведь я, чуешь, когда был в Петербурге, граф Алексей Григорьич Орлов просил меня поймать Пугачева и живьем доставить в Питер. За сие он пожаловал мне в задаток больше ста рублей и высокий чин пообещал…
— О-о-о! — изумился Долгополов, и прищуренные глазки его как бы покрылись маслом. — Живьем? Пугачева привести? Ишь ты, ишь ты.
— Я тебе допряма говорю, — продолжает Перфильев, — допряма и без утайки. Ежели б ты и надумал фискалить…
— Что ты, Афанасий Петрович! Окстись! Голубчик… Да чтобы я, да на тебя! — замахал Долгополов руками и выдавил на лице гримасу кровной обиды.
— Да знаю, что не станешь… А я тебе, Остафий Трифоныч, как старому человеку, откровенно говорю: я свою душу черту продал, и мне все едино, кто батюшка — природный царь али Пугачев. И даже так тебе скажу, хошь верь, хошь нет: ежели не царь, а Пугачев противу властей народ ведет, так лучше того и требовать не можно. И мне его жаль, Остафий Трифоныч, вот как жаль… Больше, чем себя, жаль его… Чую, словят его рано-поздно, сказнят. И меня сказнят с ним заодно. Я, брат, припаялся к нему, сросся с ним, как сук с родным деревом. Он на плаху, и я туда же. Вместях скорбь несли, вместях ответ держать будем. Пред народом-то мы с батюшкой завсегда оправдаемся, а правительство в жизнь не простит нам… Эх, да тебе ни черта не понять, из другого ты, брат, теста сляпан, уж ты не погневайся на меня, на казака…
— Так-так-так, — прикрякивает купец, как утица. — Зело велики страдания твои! Ох, велики…
— Не в похвальбу себе говорю, а душа того просит, — продолжает Перфильев, безнадежно прощупывая умными, глубоко посаженными глазами сидевшего пред ним малопонятного ему, чужого человека. — Ежели мне до смерти жаль Емельяна Пугачева, то в ту же меру будет жаль и государя, ежели наш батюшка не Пугачев есть, а истинный император Петр Третий…
— Ну-у-у, неужто? — опять изумился Долгополов. — Разжуй, уразуметь на могу.