Бистрем шел по Невскому к Октябрьскому вокзалу. Все то же, мало ему понятное двойственное впечатление… На перекрестках улиц – окопы, блиндажи, орудия, штыки часовых. На простреленных окнах магазинов и заколоченных дверях – кричащие угловатые плакаты о борьбе, о борьбе… Подскакивая по выбитым торцам в седле мотоциклета, проносится суровый усач, весь в коже. А вереницы прохожих бредут посреди улицы медленно и рассеянно, как во сне. У каждого за спиной – мешок, жестянка, кошелка. Стоят очереди. У выходящих из распределительного пункта – в руках лавровый лист и селедка. По трамвайному пути ползет платформа с бревнами и досками. За платформой движется длинная очередь.
Подъезды иных домов оживлены, – люди входят и выходят. Бистрем читает надписи: «Народный университет»… «Академия искусств»… «Высшая школа хореографии»… «Музыкальная академия»… «Студия народной драмы»… По-видимому, – так представляется ему, – весь этот бредущий по Невскому народ занят искусствами и наукой… Но вот – музыка, сверкающие трубы: «Интернационал»… Прохожие сердито оборачиваются. Плывет шелковое пурпуровое знамя и за ним – по-особому, в полшага – неторопливо шагает отряд человек в пятьсот. По одежде – рабочие, молодые, худые, возбужденно решительные лица. Винтовки, вещевые мешки. Посреди отряда лозунг: «Опрокинем деникинские банды в Черное море»… Походная кухня, десяток молоденьких девушек в солдатских шинелях с красным крестом на рукаве, повозки с пулеметами, с поклажей.
Прошли, и снова прохожие, как во сне. Лошадиные ребра на мостовой у Гостиного двора. Расстрелянный фасад и рыжие колонны Аничкова дворца. Бронзовые кони на мосту. На углу Литейного – опять трудовая повинность буржуазии. Снова – конская падаль. Ямы провалившейся мостовой. Площадь Восстания перед вокзалом запружена ручными тележками. С криками и руганью проходит военный обоз. Отряды рабочих дожидаются посадки. По всему белесому облупленному фасаду Северной гостиницы – наискось – истрепанная непогодой кумачовая полоса: «Все, как один, на борьбу за власть Советов, за Социализм»…
Посреди площади, вокруг забрызганного грязью и лохматого от обрывков плакатов дощатого куба, прикрывающего чудовищную громаду бронзового императора, сидят и полеживают мужики, деревенские бабы. Посматривают на суету площади, на умственные надписи, на тысячи заманчивых окон многоэтажных домов.
Пришли ли эти люди для торга, или как разведчики приглядеться, не пора ли окружать обозами город, пожравший в книжном безумии царя, и господ, и купцов и теперь свирепо отталкивающий мешок с хлебом, куль картошки, телячью тушку из рук «кормильца-мужичка»? Дело ясное, – торопиться некуда, чему созреть – созреет, само упадет в руки… А покуда за стакан мучки, за шапку картошки мешочники привозили домой граммофоны, зеркала, двуспальные кровати, всякие барские пустяки… Деревенские кулаки ждали этого часа долго и желали теперь многого.
Один из мужиков, плечистый, черноволосо-кудрявый, с припухшим красным лицом, окликнул Бистрема:
– Гражданин!.. (Бойко вскочил и пальцем зацепил за часовую цепочку на пиджаке Бистрема.) Почем?
– Я не продаю.
– А то хозяйка кое-что на дорогу мне завернула, уступил бы…
Из-под мышки взял сверток в тряпице, сокрушаясь о явной потере, осторожно развернул, – четверть краюхи хорошего хлеба, два каленых яйца, луковица.
– Чапоцка мне и не нужна, так-то уж говорить, да вижу – добрый человек, отчего не выручить… На, получай все, Бог с тобой…
Голодной слюной наполнился рот у Бистрема, в голове помутилось от тошноты. Отстегнул цепочку. Взял хлеб, яйца, луковицу…
– Постой, а может, часы продашь?… Тута у меня (понизив голос) на одной квартире поросенок полугодовалый…
Не отвечая, Бистрем пошел прочь. Мужик – за ним. Уговаривая, схватил за плечо. Бистрем – с гневом:
– Послушайте, вы пользуетесь моим голодом, вы дурной человек, вы спекулянт…
39
В часы досуга главнокомандующий белой северо-западной армии, наступавшей на Петроград, генерал Юденич для упразднения читал своей жене вслух по-французски.
Читал он не слишком бойко – всего полгода назад взялся за изучение языков. Читал обычно, сидя у окна (в серой тужурке и ночных туфлях), держа на отлете перед строгими глазами желтенький томик «Клодина в Париже». Генеральша за ширмой разогревала на керосинке тушеную капусту. Супруги Юденич были не скупы, но мудры, – они трезво сознавали, что их жизнь в Ревеле – не жизнь, но случайный этап, что политика и война превратны, и умный, желая стать хозяином превратностей, должен терпеливо подкопить нешатающиеся от всяких революций ценности, доллары, золото.
Генерал, запинаясь, строго читал:
– «Фиалковые глаза Клодины смеялись, и крошечные розовые соски на двух прелестных выпуклостях, просвечивающих под ароматным батистом сорочки…»
За ширмой генеральша перебила:
– Совсем не так… Грудь, женская грудь, будет не «сан», а «эс!» – «и», – «эн», причем «и» почти не слышно, – «с’н»… Тебя не поймет ни одна француженка…
В голосе генеральши послышалось раздражение. Генерал повторил вполголоса: