И все же легенда о самосожжении при всей ее фантастичности потомкам пришлась больше по вкусу; в известном смысле она прославила Эмпедокла, она заставила о себе говорить и размышлять. Вероятнее всего, Эмпедокл умер просто, без прикрас, от старости, болезни или несчастного случая. Но при жизни он был настолько религиозно опоэтизирован, что людское воображение ни за что не хотело примириться с его серой, рядовой кончиной: как-то не приличествует богу, за которого он себя выдавал, падать с повозки и разбиваться. И Этна пришлась здесь весьма кстати; она как будто для того и стояла вблизи Акраганта, чтобы послужить для Эмпедокла жертвенным костром. Не объединить две такие достопримечательности Сицилии, как Этна и Эмпедокл, было бы непростительным упущением романтических натур. И их объединили. В литературно-поэтических исканиях романтиков, начиная с Гёльдерлина, Эмпедоклова смерть была до неузнаваемости преображена, мировоззренчески стилизована. Она наполнилась смыслом и ассоциациями, слишком продуманными, утонченно-рефлективными для ранней античности. Изложенное ниже романтическое понимание образа Эмпедокла навеяно книгой Вальтера Кранца, специально посвященной этому вопросу (см. 46, 157 сл.).
В романтическом истолковании Эмпедокл – художнический гений с больной, мятежно-неустроенной душой. Его недуг – безысходный разлад между действительностью и идеалом, между наличной несовершенной данностью бытия и его нравственно совершенной, но не осуществленной заданностью. Говоря словами М. Бахтина, его сознание страдает «принципиальным диссонансом» между сущим и должным. Он прирожденно, априорно двойствен, и от этого раскола ему нет избавления. С одной стороны, он – счастливый избранник: судьба ему улыбается и боги к нему милостивы. Он – ясновидящий поэт, ученый, маг, философ-жрец; для него не существует недоступных тайн мироздания; смертные склоняются перед ним и просят его «стать их богом, их царем» (14, 199). Но ему этого недостаточно, ибо, для того чтобы быть богом, мало быть человеком, точнее, надо не быть человеком, и потому все человеческое ему или скучно, или ненавистно. Жизнь превращается в мученический процесс развоплощения, в стремление превзойти в себе человеческую природу. Радости и блага земного мира его не искушают; они доставляют ему только боль, и эта боль – «святая мука гения» (31, 165). Жажда необретенных, божественных высот («блуд души», сказал бы Бодлер) не дает ему покоя. Сплин, человеческий быт сковывает его дух, подрезает ему крылья; даже собственная вещественность, плоть становится ему враждебной. И тогда он идет на последний романтический произвол: объявляет себя сверхчеловеком, воплотившимся богом. Дальше идти некуда – это его «Фаэтонов взлет» (31, 167), в котором он должен сгореть. Боги ревниво охраняют владения олимпийского града. В каждом смертном, мнящим себя богом, они видят или разоблачителя их тайны, или претендента на их собственный престол, ибо человек, возвышающий себя до бессмертных, тем самым низводит богов до смертных. Небожители проклинают Эмпедокла и делают его сумасшедшим:
Согласие с богами нарушается, но вместе с этим рвется и его родственная связь с людьми. Сограждане поклонялись ему до тех пор, пока он был для них хотя и необыкновенным, но все же человеком. Объявив себя богом, он не только оскорбил богов, но и поставил себя вне людей, пренебрег дарованным богами человеческим уделом, и в этом ему нет прощения от смертных: последние привыкли верить в богов, но совсем не привыкли видеть их воочию; в таком случае это не боги, а люди. Поэтому Эмпедокл, назвавший себя бессмертным, в глазах смертных – богохульник и святотатец, кощунственно разыгрывающий фарс на священную тему. За глумление над их религиозной совестью, над их святынями сограждане изгоняют его из своей среды: