В нем не хотели видеть смертного. Вся Эллада боготворила его. Диоген Лаэртский рассказывает, как отнесся к Эмпедоклу народ на Олимпийских играх – общегреческих смотрах искусства и телесной силы. Эмпедокл прибыл на Олимпиаду как зритель, слушатель. И сразу же, одним своим появлением, одним своим видом он заворожил публику. Все забывают про певцов, музыкантов, кулачных бойцов и силачей и не могут оторвать от него зачарованных глаз: на него смотрят как на божество, спустившееся с олимпийских высот, на празднике «ни о ком не было столько разговоров, как о нем» (3, 152). Он уже готов верить в свою миссию посланца иных миров. Своим согражданам, соседям, на глазах у которых он вырос, он заявляет: «Я для вас уже не человек, а бог» (3, 205). Невозможно безошибочно сказать, что это: суетная, самодовольная помпезность, ищущая дешевой популярности, или умышленно разыгранная стратегия поведения, которая имеет под собой какие-то продуманные гражданско-мироврззренческие соображения.
И вот такой человек, демонстрирующий себя перед публикой, отличается в то же время барской несоприкасаемостью с нею, боязнью осквернить свою особу заигрыванием с чернью. Истый, открытый демократизм по-своему уживается в нем с аристократической, заносчивой монументальностью. Он мечется между публичностью и одиночеством и нигде не находит успокоения. С одной стороны, ему невыносим идеал уединенного, угрюмо-нелюдимого мудреца; переменчивый, общественно-злободневный дух улицы с его народными, партийно-политическими страстями влечет его на площадь, на оживленные городские собрания. С другой стороны, он холоден к толпе, и недоступен ей, остерегается подойти к ней на расстояние рукопожатия.
Философия Эмпедокла под стать его личности: в ней тоже все противоречиво, замысловато-двойственно. На его мировоззрении, как и на его облике, застыла маска, безликая и цветистая масса чужих идей. Она почти срослась с его личным духом, так что их давно уже перестали различать. Но подобно тому как под внешним, афишированным богоподобием скрывался обыкновенный, хотя и своенравный, акрагантский гражданин, и под наружным слоем разномастных идей действовал оригинальный и независимый ум.
Вплоть до нынешнего дня Эмпедокл не притягателен для научных изысканий. Кажется, сама его смерть – нарочитая и показная – скомпрометировала его в глазах историков философской науки. Вокруг него нет ореола философской известности, с ним не ассоциируется никакая выдающаяся философская идея, никакая непреходящая мыслительная ценность. Он, скромно разместившийся на периферии признанных, хрестоматийно-маститых античных мыслителей, почти незаметен среди греческих философских гениев, от сравнения с которыми имя его безнадежно проигрывает. На первый взгляд кажется, будто историки философии допускают в науку таких философов с единственно прикладной, вспомогательной целью – сохранить непрерывность философского развития: ведь если пренебречь малыми мыслителями, умолчать о них, то в истории развития философских знаний между бесспорными корифеями философии образуются незаполненные пустоты.
Некоторые исследователи причисляют Эмпедокла к так называемым «младшим» натурфилософам (см. 18, 43) в противоположность «старшим» – Фалесу, Гераклиту, Ксенофану, причем имеется в виду не только хронологическое различие: этим подчеркивается, что он, «младший», пришел после того, как «старшие» уже сделали свое творчески-новаторское дело – открыли Логос, умертвили Миф и тем самым стяжали репутацию творцов и созидателей философии, так что ему, «младшему», не обедняя философию и не нанося ей урона, можно было бы и не приходить. В общем «младший» есть все равно что «меньший».
Такая оценка похожа скорее на безотчетное убеждение, чем на критическое суждение, но его власть в современной науке безраздельна. Стало само собой разумеющимся видеть в Эмпедокле нетворческого эпигона, философскую заурядность. И все же при всей привычности такого убеждения с ним трудно согласиться: оно не столько убеждение, сколько предубеждение.