В этом плане примечателен ставший знаменитым итог рабочего дня Шухова, в котором удовлетворение от следования принципу точности и добросовестности в работе соседствует с радостью от отступления от норм репрессивной точности в лагере: «На дню у него выдалось сегодня много удач: <…> в обед он закосил кашу, бригадир хорошо закрыл процентовку, стену Шухов клал весело, с ножовкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. <…> Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый» (с. 120).
В «Одном дне» проявляется своеобразный хиазм хозяйственной этики: направленное против тотального контроля спасительное отступление от правил (в традиции обращенного против «латинян» антиформализма православия[145]
) сочетается с (аристотелевской) домостроевской аккуратностью и экономией мастерового человека. Оба принципа привносятся из «свободного» мира за пределами лагеря.Сосуществование этих двух оценочных критериев в контексте критики экономической действительности лагерного мира является симптомом переплетения двух вариантов хозяйственной этики — традиционного православного антиформализма и домостроевского ригоризма. Этот традиционный ригоризм, в свою очередь, скрещивается у Солженицына с западными правозащитными идеями, образуя гибридный комплекс моральных требований, которые очерчиваются в написанном в конце 1950-х годов «Одном дне», а затем усиливаются и становятся все более жесткими и бескомпромиссными на более позднем этапе. В случае амбивалентной (точно-неточной) хозяйственной этики Ивана Денисовича гибридность возникает не на уровне синтагматики означающих (кальки и т. д.), а на уровне контекстов происхождения правовых и экономических концепций[146]
.Доступность творчества Солженицына западному читателю не в последнюю очередь объясняется тем, что одна сторона хозяйственной этики Ивана Денисовича — этика точности и пафос добросовестной работы — казалась ему сродни западному формальному праву, в то время как Солженицын все сильнее тяготел к устаревшему аристотелевскому домостроительству и реакционному почвенничеству. Таким образом, определенная доля восхищения Солженицыным на Западе и признание, которым он пользовался в 1960-е и 1970-е годы, восходит к предполагаемой гибридности (к импорту западных правозащитных рамок), которая, в конце концов, вновь уступила место реакционной идеализации земства и соборности[147]
, а также критике западного потребительства, плюрализма и рыночных реформ в постсоветской России.Инфантилизация памяти
Игорю Палычу, мастеру критического мышления
30 апреля 2015 года в интернет-журнале «Русский пионер» были опубликованы воспоминания Владимира Путина под заглавием «Жизнь такая простая штука и жестокая»[148]
. Этот во многих отношениях показательный текст повествует о том, что пережили родители Путина во время Великой Отечественной войны, и примечателен в первую очередь своим доверительным личным тоном — не только в том смысле, что речь идет о семейных воспоминаниях, но главным образом общей устной интонацией. Паратаксис, аргументативные сбои, эпизодическое и ассоциативное течение текста вызывают ощущение непосредственных, спонтанных высказываний человека, делящегося своими воспоминаниями с единомышленниками. Тем самым этот текст вступает в явное несоответствие с обычным для Путина риторическим стилем, отличающимся логической стройностью: вне зависимости от того, насколько убедительной мы считаем его позицию, аргументация Путина, как правило, последовательно выстроена, и даже пафос находит для себя обязательную опору в логосе.Установка на устность может быть объяснена тем, что речь идет об опосредованных воспоминаниях: Путин вспоминает то, как рассказывали о войне его родители. «Еще хорошо помню, как он мне говорил, что…» — типичный оборот этого текста. Таким образом утверждается личное участие Путина в послевоенном процессе воспоминания, играющем важнейшую роль в установлении культурной идентичности современной России: самое позднее с начала украинского конфликта Вторая мировая война и ее (пост)советская канонизация выступают в качестве значимого аргумента как в истолковании политической ситуации по обе стороны границы, так и в борьбе против новой версии «фашизма».
С подчеркнутой устностью текста мы сталкиваемся уже в самом его начале:
Отец не любил, честно говоря, даже притрагиваться к этой теме. Скорее, было так. Когда взрослые между собой разговаривали и вспоминали что-то, я просто был рядом. У меня вся информация о войне, о том, что с семьей происходило, появлялась из этих разговоров взрослых между собой. Но иногда они обращались и прямо ко мне.