Больше всего Федя боялся похода к Бесшаглым, потому что хоть Ваня и говорил, что у него ничего нет, но обязаны были быть у него хоть какие-то хахоряшки – если не паспорт, то хоть справка. Но по его недвижному лицу, по какой-то последней, тихой твердости вдруг стало ясно, что ни к каким Бесшаглым идти не за чем.
Федя бегал как заведенный, натаскал воды, затопил баню и, пока она грелась, вытряс из своих небогатых захоронок куртку, сумку, целые штаны, которые пришлось подлатать, а потом постирать вместе с рубахой и погладить. В нежарко натопленной бане Ваня помылся тихо и старательно, без пара и веника, долго расчесывая затвердевшие волосы и спросив у Федора бритву, оказавшуюся старой и не взявшей его длинную щетину. Вернувшись в избу и отдышавшись, он надел чистые брюки, рубаху и носки и замер, готовясь к главному.
Они и вправду оказались маленькими по сравнению с его огромными ступнями, и, когда он стал втискивать ногу, Федор зажмурился: вдруг не придутся, а значит, надо будет искать, бегать, а хорошее не дадут, а надо хорошее, потому что с ног все начинается и ими кончается, и именно обувь и шапка, которую так уважает Сергеич, – самые важные, краевые части, а уж середка приложится. Сколько же находил за свою жизнь Ваня, столько набегал, что такими огрубело большими и будто раздутыми водянкой скитаний стали его ноги, так поразившие Федора тогда на лужайке!
Неузнаваемо отянутая черным носком ступня с помощью Ваниного пальца чуть зашла в туфлю, и он отвалился, отерев пот; соберясь с силами, пихал дальше и дальше с перекурами и, затолкав больше чем наполовину, поводил ею, как собачьей мордой, и она замерла, а Ваня обессиленно вздохнул и достал из пачки папиросу. Потом каким-то чудом, обманом нога постепенно вползла в черную матерчатую туфлю, сразу угловато надувшуюся, будто ее набили картошкой. Не зашнуровывая правую, Ваня стал уталкивать левую, а Федя изо всех сил помогал взглядом, сам вспотел, и когда нога втиснулась, звонко шлепнул в ковш ладони кулаком: «Там, сучка!»
Дальше надо было шнуровать. Шнурки, измахрясь на концах, не лезли в по-модному мелкие, теряющиеся в ткани дырочки, и Ваня еле управился, слюня их и скручивая, а потом настало самое трудное – затянуть шнурки, выбрать слабину топырящихся витков, и это уже не получалось, и пришлось взяться Феде, и в конце концов Ваня, изможденно сползая, сидел на диване, сумрачно глядя вдаль полузакрытыми глазами, а Федя, сидя на полу, завязывал ему шнурки толстыми темными пальцами.
Об одном молился Федя, чтобы не приперся в последний момент Семка, не сбил с толку обессиленного Ваню, не оплел мольбами и уговорами, и, заранее готовя отпор, продолжал собирать Ваню, паковал в рыжую дерматиновую сумку куртку, мыло, папиросы, достал и завернул пару рыбин из ледника и все требовал от Вани, чтоб тот решил, где поедут деньги: в заднем кармане брюк или в гаманке? Решили, что в кармане. Наконец все было готово.
Последние часы Ваня уже не пил и, расслабленно всплывая из запоя и пребывая в тихом упадке сил, медленно входил в берега и светлел изнутри.
– Поспи, я покараулю, – сказал Федор и пошел под угор к лодке проверить бензин, грушу и веревку.
Ваня обыкновенно спал очень тихо, не вздыхал, не храпел и не разговаривал, и Федя почему-то всегда проверял его. И в первую ночь, и во вторую, и после заливочного праздника, когда Ваня, сбив матрас к стене, лежал с койкой в одной плоскости, провиснув в панцирной сетке, как в авоське, по-детски согнув колени и беспомощно выставив угол таза. Когда в эту седьмую по счету ночь Федор зашел к Ване, тот лежал настолько неподвижно и тихо, что мысль: «А что, если он вдруг умрет?» – пришла сама собой, как естественное и нестрашное продолжение. Зная, что никто никогда и нигде не хватится этого человека и не скажет ему ни слова укора, Федор знал и другое: в том доме, о котором он мечтал всю жизнь и который он с такими трудами возводил, не выживет тогда и одной ночи. Не рискуя включать свет и вслушиваясь в кромешную тишину, прерываемую лишь волнообразным гулом крови в голове, он напряг слух до последней, немыслимой остроты и наконец уловил слабое и редкое дыхание и, облегченно вздохнув, вышел на крыльцо. Слабо темнели два берега, меж ними, загибаясь за круглую землю, уходила в пустоту огромная река. В ее темно-синей дали переливалось студеными огнями вздрагивающее созвездие парохода.
Енисей, отпусти!
Глава первая
Глаз человеческий так устроен, что враз один только кусок жизни видать, и если стоять на берегу реки или океана, то углядишь лишь воды сизую полосу да камни, да ржавый винт, да домишко с дымом, да еще что-нибудь заскорузло-простое, вроде ведра и лопаты. А бывает, – во сне ли, в какой другой дороге так от земли оторвет, что аж зудко станет. Глянешь вниз – сначала будто облачка пойдут, потом меж ними что-то забрезжит, а дальше присмотришься – и вся махина памяти разворачивается, будто плот, и куда ни ступи – все живей живого, и одинаково важно каждое бревнышко, а вовсе не то, что последним подцепил.