Покладистость приемлет все; в свете ее крайних проявлений вещи, кажется, вообще теряют отчетливые контуры и границы. "Пусть будет так", — "хорошо"; "а, может быть, этак?" — "тоже неплохо". Мы начинаем замечать, что в обществе покладистых людей незаметно теряем свою волю. Она, как и все остальное, утрачивает свою форму и направленность. Раз все равноприемлемо, то все едино, как и чему быть. Мы обмякаем, избавленные от труда самоутверждения. Наша мысль становится немного ленивой, реакции — замедленными, а чувства — вялыми. В ком еще жив инстинкт самосохранения, вскоре с испугом заметит, что окружающая нас покладистость оказывается удивительно едкой, разлагающей средой. Она лишает душу усилий, стремлений, потребности выбирать и, в конце концов, уничтожает основу основ личности — способность желания. И тогда, устрашенные вязкой, добродушной, бесстрастной покладистостью, всасывающей наше "я" с неотвратимостью трясины, мы бросаемся в стихию строптивости. Она — как освежающий порыв ветра в застоявшемся воздухе; как капли дождя, разрывающие духоту жаркого дня.
В строптивой натуре воплощается крайняя, нерассуждающая форма утверждения личностью своей независимости. Нужда в этом душевном свойстве чрезвычайно велика. Ведь окружающий мир непрестанно посягает на нас. У него всегда находится, чем занять каждого, и он с усердием предписывает всякий наш шаг.
Склонный к покладистости даже не замечает этой агрессивности внешней среды. Всего сильнее в нем оказывается страх оторваться от других, ["Проявить свою самостоятельность. Даже если навязываемое поведение ему претит и даже тягостно, то все равно он кротко принимает его, мечтая о лучшей доле. Разве что легкое раздражение, да некоторая усталость возникнут в покладистой душе, никогда не поднимаясь, впрочем, до решительного протеста и гневного возмущения.
Напротив, строптивец всегда готов поступить наперекор, и в этой готовности — одна из гарантий свободы личности. Строптивый человек не боится оторваться от массы, общепринятой нормы, от всеобщего мнения. Нет ничего безусловного и святого, никакого авторитета, которому он не посмел бы оказать сопротивление. Он не страшится одиночества и жаждет самостоятельности. Даже против собственного суждения он способен вознегодовать; для этого достаточно лишь с ним сразу согласиться. Тогда с той же беспощадностью, с какой строптивец, противился чужому воздействию, он начинает обличать себя. Бестрепетного, добросовестного воителя за своеобразие и независимость личности представляет собой тот, кто строптив!
Со строптивыми мы никогда не будем знать покоя. Но одного ли покоя жаждет наша душа? Мы родились, чтобы узнать, на что мы способны. Как поймешь это, если избегать препятствий и испытаний? Именно их — препятствия и испытания, — в изобилии воздвигает перед нами строптивость. Подчас они вздорные, пустые. Пусть! Одолевая их, закалится наша воля, тверже станет характер. Мы научимся терпению и выдержке, стойкости и гибкости. И еще мы научимся улыбаться. Ведь строптивость не одолеть, если все в ней принимать всерьез. Ирония, шутка, чувство юмора незаметно станут свойствами нашей души и речи. Сколько приобретений! и все благодаря строптивости. Нет тверже воли, чем та, которая смогла одолеть строптивость. Неужели не стоит ее за это поблагодарить?
Чопорность
Каждая черта душевного склада придает жизни особую, неповторимую повадку. У чопорного человека жизненный процесс подобен выполнению череды изящных фигур, составляющих замысловатый танец. Любой его поступок, всякое побуждение, жест или слово, входят составным элементом в вычурное движение, начало и конец которого скрыты от глаз наблюдателя. Едва ли даже чопорному человеку дано знать их. Для него содержание жизни всецело подчинено ее ритуалу. Поэтому у тех, в ком чопорность вытеснила иные, укрощающие ее душевные качества, и заполнила собой все пространство внутреннего мира, жизнь исчезает вовсе и остается один лишь ритуал — самодовлеющий и все себе подчинивший.
Но чтобы по справедливости оценить чопорность, вспомним, что многое, составившее впоследствии самую суть нашей натуры, входило в нас путем почти бессознательного подражания, невольного подчинения обычаю и следования тому, чем нам хотелось бы быть, но чем мы вовсе не были. Не было ли это выполнением ритуала, достаточно чуждого нашим непосредственным побуждениям? Однако проходило время, мы свыкались с ним, выдуманное или непонятное становилось привычным; и то, что принималось по нужде, из боязни показаться смешным или в порыве дерзкой самоуверенности, постепенно становилось нашим "я".