Читаем Энциклопедия творчества Владимира Высоцкого: гражданский аспект полностью

Мандельштам: «Ты должен мной повелевать, / А я обязан быть послушным» (1935), «Я у него учусь — к себе не знать пощады» («Когда б я уголь взял для высшей похвалы…», 1937), «Давайте с веком вековать» («Нет, никогда ничей я не был современник…», 1924), «Я б с ней сработался — на век, на миг один» («О, этот медленный, одышливый простор!», 1937), «С каким-то ласковым испугом / Я соглашался с равенством равнин» («Не сравнивай: живущий несравним», 1937), «Я полюбил тебя, безрукая победа / И зачумленная зима» («Кассандре», 1917), «Прославим власти сумрачное бремя, / Ее невыносимый гнет» («Сумерки свободы», 1918).

***

В «Грифельной оде» Мандельштам называет себя другом ночи и поэтому пытается выучить ее язык: «Я слышу грифельные визги» (с. 467), «^ я теперь учу язык, / Который клёкота короче» (с. 468). Тут же приходит на память саркастическая реплика в цикле «Армения» (1930): «Как люб мне язык твой зловещий, / Твои молодые гроба». И этот же язык упоминается в «Фаэтонщике» (1931): «То гортанный крик араба, / То бессмысленное “цо”». Здесь — «гортанный крик», а в «Грифельной оде» — «клёкот» и «визг»; причем звук «цо» действительно «клёкота короче».

Соответственно, для того, чтобы существовать в советской действительности, поэт вынужден «учиться» у власти: «И я теперь учу дневник / Царапин грифельного лета» («Грифельная ода», 1923) = «Я у него учусь к себе не знать пощады» («Когда б я уголь взял для высшей похвалы…», 1937); «И я ловлю могучий стык / Видений дня, видений ночи» («Грифельная ода», 1923) = «Привет тебе, скрепителъ добровольный / Трудящихся, твой каменноугольный / Могучий мозг, гори, гори стране!» («Мир начинался страшен и велик…», 1935[2954]). А обращение «гори, гори» вновь напоминает «горящий грифель» из «Грифельной оды».

Кроме того, признание, сделанное в оде: «Я ночи друг, я дня застрельщик», — отзовется в двух текстах 1931 года: «Я и сам ведь такой же, кума» («Неправда»), «Мы со смертью пировали» («Фаэтонщик»), то есть фактически были «друзьями».

Как уже отмечалось, восточные реалии у Мандельштама символизируют советскую действительность. Поэтому строки из цикла «Армения»: «Страна москательных пожаров / И мертвых гончарных равнин», — перекликаются с началом стихотворения 1937 года: «Что делать нам с убитостью равнин!», — а заодно с «Фаэтонщи-ком»: «Сорок тысяч мертвых окон». Кроме того, в последнем тексте читаем: «И труда бездушный кокон / На горах похоронен». А у «Армении» имеется эпиграф: «Как бык шестикрылый и грозный, / Здесь людям является труд» (поэтому: «Есть блуд труда и он у нас в крови» // «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето», 1931).

Другие строчки из того же цикла: «Ты видела всех жизнелюбцев, / Всех казнелюбивых владык», — отзовутся в «Отрывках из уничтоженных стихов» (1931) и в Эпиграмме (1933): «В Москве черемухи да телефоны, / И казнями там имениты дни», «Что ни казнь у него — то малина».

Обращение «Орущих камней государство — / Армения, Армения!» явно напоминает описание Кащея из стихотворения «Оттого все неудачи…» (1936): «С говорящими камнями / Он на счастье ждет гостей». И далее: «Камни трогает клещами». Не теми ли клещами, которые фигурируют в «Армении»: «Где буквы — кузнечные клещи / И каждое слово — скоба»?! Тут же вспоминается описание «кремлевского горца»: «И слова, как пудовые гири, верны <…> Как подкову, дарит за указом указ» (подкова, заметим, — это та же скоба). Здесь тиран назван горцем, а про Армению поэт говорит: «Ты вся далеко за горой» и «весь воздух выпила огромная гора». Кроме того, в Армении — «казнелюбивые владыки», а про «горца» сказано: «Что ни казнь у него — то малина»; в первом случае «сытых форелей усатые морды / несут полицейскую службу», а во втором — «тараканьи смеются усища»; и, наконец, в обоих случаях представлен кавказский колорит: «дорожный шатер Арарата» и «широкая грудь осетина».

Аналогичным образом устанавливается тождество между «Арменией» (1930) и «Фаэтонщиком» (1931): если Армения «окрашена охрою хриплой», то фаэтонщик «гнал коляску до последней хрипоты»; если Армения «вся далеко за горой», то в «Фа-этонщике» действие происходит «в Нагорном Карабахе», то есть тоже на Кавказе; в «Армении» лирическому герою «начало утро армянское сниться», а в «Фаэтонщике» ему «было страшно, как во сне». Поэтому он притворно восхищается Арменией: «Как люб мне язык твой зловещий, / Твои молодые гроба», — а в «Фаэтонщике» уже на полном серьезе констатирует: «Сорок тысяч мертвых окон». Такое же число применяется и к Москве, которая «всё мечется — на сорок тысяч люлек / Она одна…» («Сегодня можно снять декалькомани…», 1931)[2955], что вновь доказывает идентичность советских и кавказских реалий.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже