И вот, то ли повинуясь требованиям воинов, то ли из-за уже ощущаемой собственной усталости и беспокойства об оставленных позади завоеванных землях, Александр решает повернуть назад. К этому времени первоначальные мысли и цели, с которыми он начинал свой великий поход, так же как и он сам, стали несколько иными. Постепенно, как пишет об этом Плутарх, война превратилась для него в настоящую охоту на людей (так, перебив племя коссеев, царь назвал это «заупокойной жертвой в честь Гефестиона», своего друга), а сам Александр все больше уподоблялся тем самым восточным владыкам, господство которых он ниспроверг. Это вызывало все большее недовольство окружавших его македонян. Гетайры упрекали его в том, что, окружив себя знатными персами и прочими варварами, царь пренебрегает отеческими обычаями и уже относится к соотечественникам не как «первый среди равных», но как не терпящий ни малейших возражений восточный деспот. И действительно, покорив всю Переднюю Азию, взяв осадой Тир и захватив Египет, Александр обосновался в Вавилоне, окруженный роскошью и почестями, которые раньше воздавались лишь богам.
Покончив с походами, он с той же страстью отдавался теперь преобразованию и усовершенствованию своих владений, приказав очистить древнюю сеть оросительных каналов в Вавилоне и приступив к строительству нового города в Египте — Александрии. Словно желая загладить свою вину перед греками за разрушение Фив, он принимает решение заново отстроить храмы Эллады, предназначив на это десять тысяч талантов. Одновременно выносится постановление о том, что «власть тиранов должна быть повсюду уничтожена и все государства становятся свободными и независимыми». Однако, не считая сторонников союза с Македонией из среды богатых граждан Афин, Коринфа, Мегар и Платей, милости великого завоевателя встречали угрюмое равнодушие греков, хотя лишь очень и очень немногие осмеливались открыто выражать свою враждебность и желание восстановить былую свободу. Щедроты Александра вызывали затаенное раздражение у бывших свободных граждан и особенно у приверженцев того самого народовластия, благодаря которому, как писал бессмертный Эсхил, их славные прадеды остановили волну восточного варварства. Теперь же это варварство снова устремилось на них вместе с потоком награбленного в походах азиатского золота: восток все больше вторгался, просачивался, проникал в каждодневную жизнь греков — с его богами, представлениями, мелодиями, именами, вещами, обычаями и легендами, но в отличие от марафонских или же саламинских бойцов они были не в силах противостоять этому бескровному и неостановимому наступлению. И хотя, как говорил об этом один из античных писателей, в этом огромном, доселе невиданном царстве богоподобного Александра, «как в кубке любви, все элементы народной жизни перемешались между собой и народы пили вместе из этого кубка и забывали о старой вражде и собственном бессилии», многим из греков, и прежде всего афинянам, содержимое этого кубка казалось горше полыни.
Издревле гордящиеся своей культурой, научившиеся возноситься дерзкой мыслью к крайним пределам Вселенной, искушенные во всех философских учениях, афиняне с горьким бессилием воспринимали гегемонию македонян, недоумевая, как же это все-таки могло получиться, что их город, слывший еще недавно Оком Эллады, оказался теперь в столь жалком положении. И тем, кто не мог с этим смириться, оставалось лишь одно — уходить в призрачный и в то же время непреходящий мир отвлеченного умствования, философских абстракций и математических формул. Этот мир был неподвластен новым хозяевам Ойкумены, в большинстве своем даже не имевшим понятия о его существовании. Завоевателям не было дела до таких, как сын самосского клеруха Эпикур, с трепетным благоговением вступавший в эти годы в вечный град мудрецов и искателей истины, как не было дела и до них тринадцатилетнему мальчику, который начинает к этому времени свой поиск учителей, и первым из них оказывается живший тут же на Самосе платоник Памфил. Неизвестно, как долго «слушал платоника Памфила» Эпикур (возможно, еще слишком юный для того, чтобы оценить по достоинству грандиозную красоту Платонова мира идей), но можно с полной определенностью утверждать, что построения великого идеалиста не оказали сколько-нибудь заметного влияния на его собственное понимание мира, а может быть, даже способствовали укреплению отрицательного отношения Эпикура ко всему потустороннему и трансцендентному.