И, как во все времена, все та же вечная, сокровенная мысль пронизывала людей, поднимавших свой взор к вечносущему небу: «А может быть, мы не одни в этих бескрайних просторах, может быть, кто-то подобный смотрит на нас сейчас из другой части нашего мира и думает то же самое? Неужели же разум только единожды и только в нашем обличье принял телесную форму? А если они все-таки есть, другие, похожие на нас, то как они живут? И удалось ли им сделать свое существование осмысленным, правильным и справедливым, или же их столь далекий от нашего мир раздирается такими же противоречиями, губительными и ложными страстями, гибнет от тех же непоправимых ошибок, которые, может быть, вовсе и не ошибки, а так, обычное течение жизни?» Демокрит учил о множественности миров, он предполагал, что «между мирами нет решительно никакого различия… равным образом люди повторяются совершенно одинаковые бесчисленное число раз».
Другим философам, и прежде всего Платону, сама эта мысль казалась недопустимой, поскольку она нарушала, даже ниспровергала стройную систему измысленного ими мироздания — слишком много оказывалось бы тогда этих неподлинных миров, бледных отражений единственного реального мира идей: «Принятие бесконечного числа миров есть мнение подлинно безграничного невежества». Что же касается Эпикура и его друзей, то, подходя ко всему во Вселенной с припципом подобия, повторяемости, аналогичности всего сущего, они считали, что наш мир всего лишь один из бесчисленных миров Вселенной и есть все основания предполагать, что «во всех мирах есть живые существа, растения в другие предметы, которые мы видим в этом мире».
В обсуждении всех этих столь мало значащих для большинства реально мыслящих людей вопросов, которые никогда и никому не разрешить до конца и от раздумий над которыми ничего не меняется в жизни размышляющих, проходили месяцы и годы, и тем, кто окружал сына Неокла, нравилось чувствовать себя подлинными философами, мудрецами, отрекающимися от соблазнов бытия. Хотя, впрочем, отрекаться им было особенно не от чего, так как жизнь не предлагала им ничего особенно заманчивого ни сейчас, ни потом. И им оставалось лишь попытаться всерьез стать выше каждодневной ничтожности, подняться над бедностью, личными горестями и утратами, над болезнями и убожеством быта, подняться над их общим, теперь уже непреходящим унижением потерпевших поражение, как оставалось теперь это и только это большинству философов во всех городах и весях Эллады, не считая двух-трех, променявших, как перипатетик Деметрий Фалерский, независимость и скромность философа на сомнительные роскошь и власть пособника завоевателей.
Можно было (и сейчас и потом, в последующие века Несвободы) проводить сколь угодно большое количество доводов в пользу того, что грекам необходимо смириться со своим поражением, признать, что они ослабели, обветшали, что их время уходит и поэтому, чтобы вообще уцелеть, сохраниться как народ, им следует приспособиться к новому положению вещей, подладиться к новым хозяевам близлежащей части Ойкумены и научиться извлекать из всего этого хоть какую-то выгоду, чтобы не пропасть окончательно. Можно было убедить себя и других в том, что твердая власть македонских царей обеспечит Элладе мир и хотя бы какое-то благополучие, хотя бы сытость, что она спасет от развивающейся внутри греческого общества анархии, и что поэтому надо поддерживать эту новую историческую силу (о чем говорили еще Эсхил и Исократ), и что поэтому правы и достойны всяческого уважения те стойкие люди, которые умеют и в этих условиях служить своему народу, служить, конечно, несколько иначе, чем в невозвратимые времена Фемистокла и Перикла. Можно было приводить и многие другие доводы, но в действительности это были лишь пустые, легковесные, как опавшие пожухшие листья, слова, под которыми во всей своей непоправимости и отчаянной безысходности проступала все та же единственная истина: все кончено, все кончено для них навсегда, все утрачено на веки веков вместе с достоинством и независимостью. И что им эта пресловутая сытость, сытость раба при не слишком жестоком и не особенно жадном господине, что им этот порядок в обществе — построенный на несвободе и страхе порядок не связанного больше никакой внутренней целью (которой и только ею одной существует каждое жизнеспособное общество) скопления людей, объединяемых главным образом местом жительства?