Читая “На литературном посту”, я спрашивал себя: откуда взялась эта подозрительность, эта горячность? Чем была воодушевлена эта опасная игра с нашей литературой, у которой новизна была в крови, которая была психологически связана с революцией и развивалась верно и быстро? От возможности захвата власти, от головокружительного соблазна, о котором, впрочем, говорится на страницах журнала с деловой последовательностью, что теперь кажется немного смешным».
Первый результат близости Тихонова к РАППу — взятая на себя из страха роль
Стоит отметить, что Пастернак, оценивая деятельность Брюсова, назвал среди его последователей Гумилева, Асеева и Тихонова, объединив их романтические искания как «концентрат фальши». «Повелительное наклонение и какой-то оперный реквизит», — пишет он на полях сборника брюсовских стихотворений. И дальше: «Не лирик, излагатель, писатель» (Россия. № 3. С. 255). Замечание более чем спорное. Однако, размышляя над
поэзией Тихонова конца двадцатых годов, нельзя не оценить это соображение: «Не непосредственная речь все равно кого — теоретика, практика, ученого, невежды, — пишет Пастернак, — претензия перевода с мысленного ряда на речевой» (там же, с. 262).
Именно этот «перевод на речевой ряд», за которым уже почти не чувствовалась личность, произошел в поэзии Тихонова, когда из творца собственной поэтической судьбы он стал «объектом диктата». Прежние вольные походы с друзьями (вроде нашего по Военно-Сухумской дороге в 1928 году) сменились литературными командировками, связанными с подготовкой к Первому съезду. В те места, где Тихонов бродил как странствующий менестрель, он возвращается как чиновник, которому поручено подготовить мероприятие, долженствовавшее произвести реформу в литературе: взамен распущенного РАППа создать Союз советских писателей — новый могущественный орган для управления литературой. Писательские бригады разъезжаются по всей стране, и Николай Семенович становится одним из самых влиятельных руководителей этих бригад. Новые впечатления рождают новые стихи. Но это описательная, рассудочная поэзия. Она заставляет вспомнить, кстати сказать, что Тихонов очень редко, почти никогда не обращается к теме любви. Вот почему так запоминается «Цинандали», одно из немногих стихотворений, в котором он отдал скромную дань этому чувству:
Но сквозь буйные дороги,
Сквозь ночную тишину Я на дне стаканов многих Видел женщину одну.
Когда в январе 1932 года Тихонов (мы оба жили на Петроградской стороне и вместе возвращались с какого-то собрания) сказал мне, что в «Звезде» появится статья Р.Миллер-Будницкой «Эпигон формализма», я не проронил ни слова упрека. Тихонов был главным редактором журнала, от него зависело появление этой статьи, не оставлявшей от всей моей работы камня на камне. Но он сказал об этом, как бы дружески подбадривая меня, а я так же дружески постарался не огорчаться, показать, что ничуть не виню его. При всей видимости прежней близости отношения теперь напоминали детскую игру: «“да” или “нет” не говорите, белого и черного не покупайте». Как будто нечто, стоявшее вне нас, заставляло и меня и его играть в эту игру. Это неназванное, подразумеваемое, грозящее опасностью, носившееся в воздухе, было невидимой чертой, отделяющей то, что
Он пустил в ход свою, уже давно сложившуюся способность «соединять слова посредством ритма». Слова были холодные: уже «Юрга» состоит из описаний, подменивших лирическое «я». «Ворота Гаудана», «Весна вДайнау», «Ущелье Ай-Дэре», «Аму-Да-рья» — все это «поэтическая география», лишенная поэтической глубины. Начиная с середины тридцатых годов холод описательства сопровождает почти каждое стихотворение, и это продолжается до тех пор, пока самая тень поэзии не исчезает из выцветших строк. А за мнимой глубиной ходить недалеко:
Он нас повел на приступ Октября К Царицыну, где бури бушевали,
Он нас учил победе на Урале.
Могучих битв высокая заря Великое носила имя: Сталин.
В 1948 году он включил это стихотворение в свое «Избранное». Но я забегаю вперед.