"Тик-так" звучало веками и будет звучать всегда. Даже если все часы во Вселенной будут разбиты, этот временами тихий, временами грохочущий, разрывающий барабанные перепонки звук никуда не исчезнет, он лишь спрячется в несуществующем интервале между двумя "сейчас". "Тик-так", беспощадное, равнодушное — будет последним, что ты услышишь, пытаясь голыми руками остановить кровь из перерезанной артерии или отбить пулю ладонью. "Тик-так" будет звучать во время короткой и сумбурной молитвы в окопах под обстрелом, Богу, в которого ты никогда не верил, Судьбе, которой не подчинялся. "Тик-так" — скажет тебе Смерть, когда придет твой час.
"Тик-так" звучит в каюте, отражаясь от деревянных стенных панелей, хрустальной люстры под потолком, отражаясь — и утопая в густой тишине… чтобы через мгновение попробовать разогнать ее снова. По корабельному времени наступает ночь — и с каждым новым "тик-так" яркий свет с потолка гаснет, выманивая из углов и теней липкую и густую, как смола, ночную темноту.
"Тик-так" — стучит в ушах крепкого мужчины в массивном дубовом кресле-троне в центре каюты, ладонь рассеяно поглаживает ухоженную полуседую бороду, а потускневший свет с потолка превращает лицо в гротескную маску с черными провалами глазниц и рельефно очерченными морщинами.
"Тик-так" задает мыслям рваный темп, заставляя их хаотично скакать: с того что было — к тому, что есть и чем оно должно закончиться; от теплых объятий матери и ее ласкового голоса — к огромному ядерному грибу, поднимающемуся посреди огромного города, застроенного небоскребами; от черного отчаяния и обжигающего гнева — к холодному расчету и тяжелой, подсердечной ненависти.
Как бы он отреагировал, если бы лет двадцать назад кто-нибудь сказал ему, что однажды он возглавит Революцию — именно так, с большой буквы? Наверное, рассмеялся бы хорошей шутке.
Не такое уж и необычное у него было детство — любящая мать и холодный, сдержанный отец, как он понял куда позже, чем следовало бы, тоже его по-своему любивший, — просто не умевший это показать. Две сестры*: старшая, веселая и беззаботная прожигательница жизни с, казалось, термоядерным реактором вместо сердца — столько у нее было энергии; и младшая — спокойная и рассудительная, любимица родителей, к началу восстания лишь начинавшая свою политическую карьеру — с должности секретаря чиновника средней руки, боявшегося свою подчиненную, дочь всемогущего Ангуса Менгска, больше, чем налогового инспектора. Они обе были похожи на мать, Арктуру же всегда говорили, что сам он похож на отца — сдержанный и расчетливый, прагматик с пунктиком на контроле.
Оглядываясь назад, он понимал, что его верность Конфедерации, служба в армии, подчеркнуто аполитичная карьера — бизнесмена, не сенатора была лишь вызовом отцу, попыткой получить то, чего всегда желают жертвы неверного воспитания — внимания. К сожалению, с этим у него ничего не вышло — он так и не успел помириться с отцом.
Его всегда мучил вопрос — чем была попытка Корхала отделиться от Конфедерации? Глупостью, гордыней? Или, может, прекрасной мечтой, пронесенной из наивного детства в циничную и разочаровавшуюся зрелость?
Впрочем, какими бы ни были его причины, результат от этого не изменился. Ангус Менгск предал своих хозяев — и они его уничтожили, вместе с женой и дочерьми. Сам Арктур избежал расправы только по той причине, что всегда публично осуждал политику отца и имел тесные экономические связи с Правящими Семьями, обеспечивая сырьем больше пятнадцати процентов энергетической промышленности Конфедерации.
Его решили не трогать — первая из череды ошибок его врагов.
Он вернулся на Корхал — и застал планету в тихой панике, готовую упасть к ногам Правящих Семей, трусливо вымаливая прощения и отрекаясь от лидера, за которым слепо следовали еще пару дней назад. Когда он стоял перед могилами своей семьи, в тот отвратительно солнечный, яркий и приветливый день, в нем что-то сломалось. Он не мог сказать что, — но отчетливо слышал этот влажный хруст, произнося панегирик, из которого до сих пор не мог вспомнить ни слова.
Всего спустя сутки он стоял перед вспышками голокамер, перед ним лежал листок с аккуратным машинным текстом, — отречение от отца, от всего, во что он верил и за что боролся, за что счел возможным рискнуть жизнью: своей собственной, жизнями жены, дочерей и всей планеты. Министры его отца всучили ему президентские полномочия и этот чертов клочок бумаги — акт публичного унижения и смирения, призванный смягчить гнев жестоких небожителей.
В тот день он сыграл свою роль — ту, что уготовала ему История. Оторвав взгляд от бумаги, он ровным, спокойным голосом, от которого у него самого волосы встали дыбом, произнес совсем не то, о чем подсказывал разум, нет, — то, о чем кричало сердце:
— Вы заплатите. Те, кто отдавал приказы. Те, кто исполнял их. Те, кто знал, но молчал. Клянусь Богом и Дьяволом, всеми богами, злыми и добрыми… вы заплатите.
Революция началась с этих слов.