Дед скончался в с. Небываловке, имении Печорина (скоро, впрочем, оно было продано за долги), после дуэли отца с злополучным Грушницким, после романа с княжною Мери. Поговаривали в нашем околотке, что княжна — моя мать, что очень вероятно, хотя в биографии отца, как вы знаете, об этом ни слова не упоминается.
Не знаю, почувствовал ли потерю Печорин или нет, — по лицу ничего нельзя было разобрать, — но через несколько дней после смерти Демона он приказал запрячь лошадей, уложить вещи и объявил нам, что уезжает навсегда, объявил в ту минуту, когда уже надо было садиться в экипаж.
— Куда ты, батя? — спросил Рудин голосом, полным слез.
Печорин, сидя в повозке, неопределенно как-то махнул рукой. Кучер стал подбирать вожжи.
— Да говори толком куда? — подскочил к отцу Базаров.
— В пустыню! — послышалось нам за грохотом колес.
Мы, как говорится, остолбенели.
— Если человеку нечего делать в Европе, то он поступает очень умно, отправляясь в Азию.
Базаров проговорил про себя эту фразу и спокойно пошел в комнату. За ним последовал Рудин с инстинктивною торопливостью слабого человека, покорно следующего за сознающей себя силой. Я остался на месте, глядя на далекий холм, за которым скрылся экипаж отца. В голове у меня начало мутиться, к горлу подступили рыдания, но заплакать я все-таки не мог; наконец в глазах потемнело — и я упал без чувств.
Я очнулся после двухнедельной горячки в чужой семье. Братьев со мной не было. Их отвезли тоже к названным отцам и матерям. Дальнейшая история того и другого вам известна из превосходных биографий, написанных г. Тургеневым.
Дождь, слякоть, словно снова начало марта вернулось… Тоска смертная; уроки шли вяло… Да! Вы, «прекрасная читательница», конечно, зададите мне вопрос: почему я называю себя домашним учителем, когда вовсе не намерен говорить о своей педагогической деятельности? Очень просто: потому что я действительно домашний учитель. Ни пава, ни ворона — домашний учитель — такое же определенное выражение, как например «читатель»; только слово «читатель» обнимает собою более или менее всего человека, тогда как «учитель» в применении к ни паве, ни вороне есть только известный момент, точка поворота. Тогда ни пава, ни ворона или отдыхает после какой-нибудь «истории», или приготовляется к ней, или просто, как например я, приводит себя к одному знаменателю.
Мне еще и потому приятно называть себя учителем, что г-жа Елена (Инсарова), дама, неожиданная встреча с которой оставила во мне самые приятные воспоминания, также была учительницей…
Спешу, впрочем, оговориться, что я не уверен, была ли это действительно m-lle Инсарова или нет: я видел ее в исключительных обстоятельствах и не могу ручаться за безошибочность тогдашних впечатлений; но товарищ уверял меня, что это была подлинная Елена, вернувшаяся в Россию после смерти Инсарова и поселившаяся в прехорошенькой деревушке Забаве, где товарищ мой — Печерицей звали — был кузнецом. Повторяю, что за достоверность этого факта ручаться не могу.
Но я лучше расскажу, как было дело.
Пересмотрел написанное: совсем неладно написано. Я с грустью должен сознаться, «прекрасная читательница», что обладаю слабостью, формулируя свои мысли на бумаге или даже просто в голове, про себя, многое не досказывать, не доканчивать — не говоря уже о форме, — оставлять углы и прорехи, за которые потом сам же цепляюсь и часто разрушаю целое логическое здание. Эта несчастная слабость — недостаточно округлять и отделывать свои мысли — причинила мне много хлопот в жизни, много минут самоуничижения, самобичевания и тому подобной бесплодной траты нравственных сил. Но так как это уже у меня в крови, то есть, так сказать, «независящее обстоятельство», то я ограничиваюсь только указанием на факт, чтобы стимулировать вашу снисходительность, и продолжаю без всякой надежды на исправление.
Легко сказать: «Расскажу, как было дело!», а как его рассказать толково, когда оно затрагивает такие чувствительные струны сердца («В сердце человека есть струны», — открыл один молодой человек у Диккенса), раздражает такие еще живые раны, что, право, не знаешь, с которой стороны к нему подойти!