Сентябрьским темным вечером с накрапывающим дождем я уезжала, осветив фарами асфальтовую дорожку двора, простившись с вышедшим меня проводить Корнеем Ивановичем. Настроение у меня было радостно-приподнятое. Весело мне было, что я лечу в Армению, где никогда не бывала, а вернувшись, снова увижу Корнея Ивановича. Откуда мне было знать, что я уехала от него навсегда?
А через неделю высоко в горах, близ городка Дилижана, я писала Корнею Ивановичу письмо. Сказала, уезжая: «Я вам напишу из Армении!» Он: «Только не открытку! На открытке мало текста». И вот я писала письмо. Машинки со мной не было, писать пришлось рукой, чему я давно разучилась, и медленность процесса раздражала, и, пожалуй, уж никому, кроме Корнея Ивановича, я не заставила бы себя писать длинное письмо.
Видя в открытую настежь балконную дверь черную ночь и далеко внизу огоньки села с русским именем Головино, я думала о том, что знаю Чуковского почти пятнадцать лет и сколько раз за эти годы уезжала из Москвы, и дальше, чем в Армению, и на более долгие сроки, но писать Корнею Ивановичу мне в голову не приходило, и разлуки с ним я не ощущала… Но стоило этому человеку пожелать приблизить меня к себе, как он сделался мне необходим, и вот уже хочется с ним делиться всем, что я вижу, всем, о чем думаю, и уже я скучаю о нем, и мне кажется, что я не видела его целую вечность.
4 октября, прилетев накануне в Москву, я позвонила в Переделкино. Подошла Анечка. Потом — он: «Дорогая Наталья Иосифовна!» — «Дорогой Корней Иванович! Как вы?» — «Жив. Письмо ваше получил». — «Простите за скверный почерк». — «Нет, ничего. Я больше люблю, когда не на машинке». — «Я к вам приеду, как всегда, в среду. В два часа». — «А-а, — сказал он, — вы поняли?»
Я весело положила трубку. Почему он сказал: «А-а, вы поняли?» А потому, что он давно хотел, чтобы я приезжала к двум, не к пяти, и ждал, когда я это сама пойму. И меня радовало и то, что он этого хотел, и то, что я это поняла. Но главного я все же не поняла: ехать к нему надо было немедленно, не дожидаясь среды. «Кто смеет молвить: До свиданья чрез бездну двух или трех дней?» — говорил любимый Корнеем Ивановичем Тютчев…
Моя переделкинская среда никогда не наступила. В воскресенье 5 октября Корнея Ивановича отвезли в больницу, и в следующий раз я увидела его неузнаваемо исхудавшее, истерзанное болезнью лицо в гробу, в цветах, в зале Центрального дома литераторов, в набитом до отказа, молчащем зале. Тяжело было видеть это мертвое, такое непохожее на него, измученное лицо. Все казалось, что это не он, что «это» не может быть он… И я глядела на огромную, над гробом висевшую увеличенную фотографию, где он снят во весь рост, в пальто, в любимой своей кепке, с палкой в руках, и лицо серьезное, а в глазах и ум, и лукавство, и готовность усмехнуться. Таким я хотела его запомнить. Таким и помню.
Леонид Пантелеев
История одного автографа
Одно из самых стыдных воспоминаний моей юности, а может быть и всей жизни, связано с именем Корнея Ивановича Чуковского. Это тот случай, когда воспоминание не только причиняет боль, но заставляет тебя хвататься за голову, кусать губы, стонать, морщиться и даже, — как это было и с Львом Николаевичем Толстым, — подпрыгивать.
Я совершенно не помню, с чего это началось, почему и при каких обстоятельствах Корней Иванович предложил мне участвовать в прогулке с американцами. Впрочем, почему он пригласил именно меня, об этом я теперь догадываюсь.
Передо мной лежит его недатированная записка. Думаю, что это 1929 год.
«Дорогой Алексей Иванович,
какой ужас, что у Вас нет телефона! Умоляю Вас простить меня: меня спешно вызвали по важнейшему делу. Но живой или мертвый я буду в 64 очаге в 11 часов утра.
Точный адрес:
Лахтинская, 15
Близ Большого проспекта
64 очаг.
Трамвай № 23
Приходите непременно!
Простите!
И другое письмо — открытка от декабря 1929 года. В конце ее такие строчки:
«Американец вновь собирается к нам и пишет мне любовные письма. Во всяком письме он кланяется Вам.
Он для чего-то учится русскому языку. Вскоре будет читать и „Крокодила“, и „Шкиду“…»
О ком идет речь, что это за американец? Хоть убейте, не знаю. Не знал и тогда. Имени его я тоже не запомнил, хотя долгое время у меня зачем-то хранилась его визитная карточка. Кажется, д-р Горгон, или Грэхем, или что-то в этом роде. На «г».
Помню только, что высокий, веселый, румяный и на мой тогдашний взгляд пожилой, то есть лет под сорок, вероятно («мой тогдашний взгляд» — это взгляд двадцатилетнего).
Александр Иванович Герцен , Александр Сергеевич Пушкин , В. П. Горленко , Григорий Петрович Данилевский , М. Н. Лонгиннов , Н. В. Берг , Н. И. Иваницкий , Сборник Сборник , Сергей Тимофеевич Аксаков , Т. Г. Пащенко
Биографии и Мемуары / Критика / Проза / Русская классическая проза / Документальное