Сила национальных пантеонов состояла в их ненавязчивой повсеместности; важность семейных бунтов заключалась в их роли драматических актов прозрения. Франц Боаз вспоминает «незабываемый миг», когда он впервые усомнился в авторитете традиции; «в самом деле, все мои взгляды на жизнь общества определяются вопросом: как можем мы распознать оковы, в которых держит нас традиция? Ибо, только распознав их, мы сможем от них избавиться». Для большинства будущих радикалов-евреев познание это начиналось в лоне семьи. Как пишет Лео Левенталь, сын франкфуртского врача, «уклад моей семьи был, так сказать, символом всего, с чем я не желал иметь дело, — эрзац либерализма, эрзац Aufklarung, двойных стандартов». То же самое справедливо в отношении польских коммунистов Шатца, большинство которых говорили на идиш и имели слабое представление о либерализме и Aufklarung:
Происходили ли они из бедных или состоятельных, ассимилированных или традиционных семей, общим для всех было острое ощущение разногласий с родителями. Вес в большей мере ощущавшиеся как непреодолимые и выражавшиеся на повседневном уровне как невозможность понять друг друга и нежелание подчиниться, эти разногласия уводили их все дальше от мира, обычаев и ценностей их родителей.
Те, что побогаче, осуждали капиталистические наклонности своих отцов, те, что победнее, — их еврейство, однако главной причиной общего для них отвращения было подозрение, что капитализм и еврейство — это одно и то же. Каковы бы ни были отношения между иудаизмом и марксизмом, очень многие евреи соглашались с Марксом, не успев прочитать ничего из им написанного. «Эмансипация от торгашества и денег — следовательно, от практического, реального еврейства — была бы самоэмансипацией нашего времени». Революция начинается дома — или, вернее, мировая революция началась в еврейском доме. Согласно Эндрю Яношу, во время красного террора в Венгрии молодые комиссары Белы Куна «преследовали традиционных евреев с особой свирепостью». Согласно Марджори Боултон, Людвик Заменхоф не мог всецело посвятить себя созданию эсперанто, пока не порвал со своим «предателем» отцом. А 1 декабря 1889 года Александр Гельфанд (Парвус), русский еврей, международный финансист и будущий агент немецкого правительства, поместил в газете «Sd'chsische Arbeiterzeitung» следующее объявление: «Извещаем о рождении крепкого, жизнерадостного врага государства. Наш сын родился в Дрездене, утром 29 ноября... И хотя он родился на немецкой земле, у него нет родины».
Трагедия сына Парвуса и детей многих других еврейских ученых, финансистов и революционеров состояла в том, что у других европейцев родина была. Даже капитализм, который Парвус с равным успехом подрывал и использовал, был упакован, разослан и доставлен национализмом. Даже либерализм, считавший универсальную чуждость естественным состоянием человека, организовывал людей в нации и обещал сплотить их de pluribus unum. Даже «Марсельеза» стала национальным гимном.
Когда бездомные аполлонийцы высадились на новых меркурианских берегах, им объявили, что они у себя дома. Некоторым пришлось подождать, или пристроиться где-нибудь по соседству, или отрубить головы некоторому количеству самозванцев, но так или иначе каждому новому Улиссу предстояло добраться до своей собственной Итаки — кроме самого первого, который, как напророчил Данте, так и остался бездомным. Евреям не дозволялось играть роль глобального племени (теперь это было предательством, а не нормальным для меркурианцев поведением), но и в местные племена их тоже не принимали. По словам Ханны Арендт, «евреи... были единственным межъевропейским элементом в национализированной Европе». Они же были единственными по-настоящему современными гражданами Европы, или, во всяком случае, самыми последовательными. Но современность без национализма — это холодный капитализм. А холодный капитализм сам по себе был, по мнению многих европейцев, безнравствен. Как сказал Карл Маркс, «химерическая национальность еврея есть национальность торговца, вообще денежного человека... Общественная эмансипация еврея есть эмансипация общества от еврейства».
Выйдя из гетто и местечек, евреи попали в новый мир, который был похож на старый в том отношении, что их умения и навыки считались полезными, но морально сомнительными. Было, впрочем, и существенное отличие: евреи больше не были официально признанными профессиональными чужаками, а, следовательно, не обладали специальным мандатом на морально сомнительные занятия. Новая лицензия на аморальность принадлежала национализму, а официально утвержденные формы национализма евреев не признавали. Каждый еврейский отец стал аморальным — либо потому, что оставался профессиональным чужаком, либо потому, что был современным гражданином без легитимного племени. И тот и другой были капиталистами; и тот и другой принадлежали к химерической национальности.