Читаем Эра Меркурия. Евреи в современном мире полностью

О Петре Великом я знал наизусть из книжки Пуцыковича и стихов Пушкина. Я навзрыд сказал эти стихи, человечьи лица покатились вдруг в мои глаза и перемешались там, как карты из новой колоды. Они тасовались на дне моих глаз, и в эти мгновенья, дрожа, выпрямляясь, торопясь, я кричал пушкинские строфы изо всех сил. Я кричал их долго, никто не прерывал безумного моего бормотанья. Сквозь багровую слепоту, сквозь свободу, овладевшую мною, я видел только старое, склоненное лицо Пятницкого с посеребренной бородой. Он не прерывал меня и только сказал Караваеву, радовавшемуся за меня и за Пушкина.

— Какая нация, — прошептал старик, — жидки ваши,в них дьявол сидит.

По случайному, надо полагать, совпадению, Самуилу Маршаку достался тот же вопрос. И ответил он теми же строками.

Я набрал полную грудь воздуха и начал не слишком громко, приберегая дыхание для самого разгара боя. Мне казалось, будто я в первый раз слышу свой собственный голос.

Горит восток зарею новой.Уж на равнине, по холмамГрохочут пушки. Дым багровыйКругами всходит к небесамНавстречу утренним лучам.

Стихи эти я не раз читал и перечитывал дома — и по книге, и наизусть, — хотя никто никогда не задавал их мне на урок. Но здесь, в этом большом зале, они зазвучали как-то особенно четко и празднично.

Я смотрел на людей, сидевших за столом, и мне казалось, что они так же, как и я, видят перед собой поле битвы, застланное дымом, беглый огонь выстрелов, Петра на боевом коне.

Идет. Ему коня подводят.Ретив и смирен верный конь.Почуя роковой огонь,Дрожит. Глазами косо водитИ мчится в прахе боевом,Гордясь могучим седоком...

Никто не прерывал, никто не останавливал меня. Торжествуя, прочел я победные строчки:

И за учителей своихЗаздравный кубок поднимает...

Тут я остановился. С могучей помощью Пушкина я победил своих равнодушных экзаменаторов.

Допущенные к жизни всех людей на земле, они открыли весь мир. А мир, как провозглашал халат Галины Аполлоновны, состоял из драконов, птиц, дуплистых деревьев и бесчисленного множества других вещей, которые аполлонийцы именуют «природой». «Чего тебе не хватает?» — спросил медноплечий, бронзовоногий Ефим Никитич Смолич робкого мальчика, который писал трагедии играл на скрипке, но не умел плавать.

— Молодость не беда, с годами пройдет... Тебе не хватает чувства природы.

Он показал мне палкой на дерево с красноватым стволом и низкой кроной.

— Это что за дерево? Я не знал.

— Что растет на этом кусте?

Я и этого не знал. Мы шли с ним сквериком Александровского проспекта. Старик тыкал палкой во все деревья, он схватывал меня за плечо, когда пролетала птица, и заставлял слушать отдельные голоса. — Какая это птица поет?

Я ничего не мог ответить. Названия деревьев и птиц, деление их на роды, куда летят птицы, с какой стороны восходит солнце, когда бывает сильнее роса — все это было мне неизвестно.

Бабель был городским мальчиком. Автобиографический рассказчик Абрахама Кахана, родившийся в маленьком литовском местечке, не знал названий ромашек и одуванчиков.

Я знал три цветка, но не по названиям. Был один круглый, желтый, похожий на щетку, обращавшийся в шарик пуха, который можно было сдуть. Стебель его был горький на вкус. У другого были белые лепестки вокруг желтой пуговичной сердцевинки. А еще один походил на темно-красный набалдашник. Когда я подрос, я узнал их русские названия, а в Америке и английские. Но в те годы мы понятия не имели, как они называются на идише. Мы всех их называли «цацки».

Тут Загурский ничем помочь не мог. Тут требовался Ефим Никитич Смолич, который обладал «чувством природы» и не мог смотреть, как плещущихся в воде мальчишек утягивает на морское дно «водобоязнь всех предков — испанских раввинов и франкфуртских менял».

В атлетической груди этого человека жила жалость к еврейским мальчикам. Он верховодил толпами рахитичных заморышей. Никитич собирал их в клоповниках на Молдаванке, вел их к морю, зарывал в песок, делал с ними гимнастику, нырял с ними, обучал песням и, прожариваясь в прямых лучах солнца, рассказывал истории о рыбаках и животных. Взрослым Никитич объяснял, что он натурфилософ. Еврейские дети от историй Никитича помирали со смеху, они визжали и ластились, как щенята... Я полюбил этого человека так, как только может полюбить атлета мальчик, хворающий истерией и головными болями.

Перейти на страницу:

Похожие книги