Молча доехали мы до Камерного театра. Копырин свернул в тихий переулок и затормозил. Я достал из карманов милицейское удостоверение, комсомольский билет, паспорт, жировки за квартиру, записную книжку, немецкую самописку и свой верный, уже потершийся до белого стального блеска ТТ. А больше у меня ничего не было. Протянул Жеглову, он это все распихал у себя, а мне дал носовой платок Фокса с завернутой в него запиской и справку об освобождении, где было сказано, что мне изменена мера пресечения на подписку о невыезде.
— Все, время вышло, иди. И не волнуйся, мы с тебя глаз не спустим. Ни пуха ни пера тебе…
— Иди к черту…
— Шарапов! — окликнул меня Копырин. Я обернулся. Он не знал, куда и зачем я ухожу, но он ведь столько лет здесь крутил баранку!
— На тебе, защемит коли, потяни — легче на душе станет. — И отдал мне свой кисет с самосадом. — Там и газетка внутри имеется…
— Спасибо, Копырин. Может быть, сегодня вечерком верну твой кисет…
— Дай-то бог… — Он щелкнул своим костылем-рукоятью, и я выскочил на улицу.
Я шел по пустынному, залитому серым осенним дождем Тверскому бульвару, и сумерки сочились из грязно-белого тумана, повисшего на голых рукастых ветках совсем уже облетевших деревьев. И старался изо всех сил не думать о Варе и о некрасивой девочке Ветлугиной, лежавшей в тысячах километрах отсюда под деревянной пирамидкой с красной звездочкой. Кем ты была на фронте, добрая душа, плакавшая над убитой собакой Пунькой? Связисткой? Санинструктором? Наблюдательницей ВНОС? Техничкой в БАО? Зенитчицей? Машинисткой в штабе?.. Ах, бедные, сколько нечеловеческих тягот вам досталось! Я хотел представить себе лицо Ветлугиной, но перед глазами, как в замедленном кино, проплывали только лица бесчисленных Ань, которые я так тщательно запоминал сегодня — молодые, потрепанные, красивые, отвратительные, — а лица Ветлугиной я представить не мог. И почему-то из-за этого я боялся забыть и Варино лицо, и оно все время стояло передо мной, заслоняя и стирая рожи всех этих, воровок, спекулянток, скупщиц, сводней и проституток…
Я прошелся пару раз около памятника Тимирязеву, который успели поставить на место, после того как его сбросило взрывной волной от полутонной бомбы. Только был вымазан цементом треснувший цоколь. И глазами старался не рыскать по сторонам, а только глядел на памятник, будто ничего интереснее для меня здесь не было. И все-таки вздрогнул, когда похлопали меня по плечу сзади и голосок с легкой хрипотцей спросил:
— Алё, это ты меня спрашивал?
— Алё, это ты меня спрашивал?
Я повернулся не спеша и увидел хорошенькую мордашку — лет двадцати двух, лицо удлиненное, белое, чистое, лоб узкий, переносье широкое, нос короткий, вздернутый, треугольной формы, губы пухлые, подбородок заостренный, уши немного оттопырены, рост средний, волосы светлые, крашеные, особых примет не заметно — и, прежде чем заговорил, уже знал, что в просмотренной мной картотеке ее не было. Наверняка не было.
— Не знаю, может быть, и тебя, если ты Аня…
— Я-то Аня, а ты что за хрен с горы?
Глазки у нее были коричнево-желтые, веселые, нахальные и глупые. Я повернулся, отошел к скамейке, уселся, положил ногу за ногу, закурил свой «Норд», так что и ей пришлось, хочешь не хочешь, садиться на мокрую холодную лавку.
— Тебе бабка Задохина передала, зачем я звонил?
— Ну, допустим, передала. И что из этого?
Я старался в лицо ей не смотреть, чтобы совсем успокоиться и найти свою игру. И кроме того, что-то в ее поведении меня отпугивало — она ведь не артистка, ей никогда в жизни так не наиграть веселого равнодушия. А это рвало мой план. Допустим, я ошибся в своих расчетах и Аня не так уж сильно волнуется за своего распрекрасного Фокса. Но тогда бы она ни за какие коврижки не вышла на встречу со мной…
— Значит, штука такая — Фокса твоего прищучили всерьез…
— А тебя мусорá попросили передать мне об этом? — спросила она и улыбнулась, и во рту у нее тускло блеснули две стальные «фиксы». И сизый их блеск меня тоже насторожил.
— Мне с прибором положить на то, что ты там бормочешь или думаешь. Но мы с Фоксом три дня на одних нарах валялись, и он меня попросил помочь. Вот я и мокну здесь с тобой, дурой, мать твою…
— Ты не собачься, а дело говори, если звал. Мне тоже нет интереса здесь сыреть с тобой, — сказала она, зябко передернув плечами; от сырости и холода она постукивала ногами в резиновых ботиках-полумерках — старые эти ботики на знаменитой подруге Фокса мне и вовсе не понравились.
— Записку он передал со мной. — Я протянул ей скатанную в толщину спички бумажку и носовой платок Фокса. Она жадно схватила записку и тут же стала разворачивать, а носовой платок механически вернула мне. Она не знала этого яркого шелкового платка с вензельками по углам.