— Когда же это все произойдет, по-вашему? Через двадцать лет? Через тридцать? — сердито рубил ладонью воздух Жеглов, а сам он в моих глазах слоился, будто был слеплен из табачного дыма.
— Может быть… — разводил черепашьими ластами Михал Михалыч.
— Дулю! — кричал Жеглов, показывая два жестких суставчатых кукиша. — Нам некогда ждать, бандюги нынче честным людям житья не дают!
— Я и не предлагаю ждать, — пожимал круглыми плечами Михал Михалыч. — Я хотел только сказать, что, по моему глубокому убеждению, в нашей стране окончательная победа над преступностью будет одержана не карательными органами, а естественным ходом нашей жизни, ее экономическим развитием. А главное — моралью нашего общества, милосердием и гуманизмом наших людей…
— Милосердие — это поповское слово, — упрямо мотал головой Жеглов.
Меня раскачивало на стуле из стороны в сторону, я просто засыпал сидя, и мне хотелось сказать, что решающее слово в борьбе с бандитами принадлежит нам, то есть карательным органам, но язык меня не слушался, и я только поворачивал все время голову справа налево, как китайский болванчик, выслушивая сначала одного, потом другого.
— Ошибаетесь, дорогой юноша, — говорил Михал Михалыч. — Милосердие не поповский инструмент, а та форма взаимоотношений, к которой мы все стремимся…
— Точно! — язвил Жеглов. — «Черная кошка» помилосердствует… Да и мы, попадись она нам…
Я перебрался на диван, и сквозь наплывающую дрему накатывали на меня резкие выкрики Жеглова и журчащий тихий говор Михал Михалыча:
— …У одного африканского племени отличная от нашей система летосчисления. По их календарю сейчас на земле — Эра Милосердия. И кто знает, может быть, именно они правы и сейчас в бедности, крови и насилии занимается у нас радостная заря великой человеческой эпохи — Эры Милосердия, в расцвете которой мы все сможем искренне ощутить себя друзьями, товарищами и братьями…
Тараскин встретил меня в коридоре и строго предупредил:
— Сегодня в пять часов комсомольское собрание. Отчетно-перевыборное. Ты уже встал на учет?
— Нет. Из райкома еще не переслали мою учетную карточку.
Тараскин был важен и исключительно озабочен:
— Ты позвони в райком, поторопи. Надо активнее включаться в общественную жизнь. — Он придирчиво посмотрел на меня и внушительно добавил: — Это я тебе как член бюро говорю. И на собрание обязательно приходи…
— Хорошо, — сказал я. — А ты у Жеглова отпросился?
— Что значит «отпросился»?! — возмутился Коля. — Поставил в известность — и точка! Собрание — важное политическое мероприятие, и Жеглов сам обязан присутствовать…
— А Жеглов комсомолец? — удивился я.
— Конечно! Правда, ему уже двадцать шестой год… Скоро будем его рекомендовать кандидатом партии.
Я как-то и не задумывался над тем, что Жеглову всего на три года больше, чем мне, — почему-то он во всем казался намного опытнее, умнее, старше…
Собрание проходило в актовом зале; и залом-то он считался только по названию — такой он был маленький. Набилось туда народу, как селедок в бочку. Я хотел устроиться у входа на подоконнике, но увидел, что из середины зала мне машет рукой Варя, и стал пробираться к ней ближе; и полз я по чьим-то ногам, спинам, на меня ругались, чертыхали меня по-всякому, толкали и пинали. Наконец я добрался до Вари и устроился рядом с ней — две ее подружки подвинулись, косясь на меня и усмехаясь.
Председатель позвонил в колокольчик и сказал:
— Товарищи! Прошлое наше отчетно-выборное собрание состоялось еще во время Великой Отечественной войны — 20 сентября 1944 года. Многое пережила страна — и мы вместе с нею — за этот год. Об этом подробно доложит докладчик. А сейчас память погибших с прошлого собрания я предлагаю почтить вставанием…
Зал единым махом поднялся, стало тихо, только тяжело дышал кто-то у меня за спиной и гремел звонкий мальчишеский голос председателя:
— Аникин, Багаутдинов, Векшин, Гринберг, Седова, Топорков, Увалов, Яковлев… Вечная память комсомольцам, павшим с оружием в руках за счастье нашей Родины!