Читаем Эра милосердия полностью

— Папаша, можно я поем маленько? — вяло спросил я. — После казённых харчей на твой достаток смотреть больно…

— Поешь, поешь, — согласился он. — Ночь у нас большая…

Не чувствуя вкуса, молотил я зубами мясо, картошку, мягкими ломтями пшеничного хлеба заедал, и всё время давил на меня тяжёлой плитой взгляд Левченко. Господи, неужели можно забыть, как мы плыли в ледяной воде под мертвенным светом ракет, как лежали рядом, вжавшись в сырую глину за бруствером и прислушиваясь к голосам немцев в секрете? Но ведь, если вдуматься, может быть, и те немцы, которых мы одновременно сняли финкой и ручкой пистолета, были тоже неплохие люди — для своих товарищей, для своих семей. А для нас они были враги, и, конечно, мы им врезали от души, не задумываясь ни на секунду. И я теперь дополз до их окопа, я уже через бруствер перевалился, но здесь меня ждал Левченко, и то, что мы с ним оба русские, уже не имело значения, потому что я приполз сюда, чтобы, как и тогда, год назад, взять его самого и дружков его «языками», я пришёл взять их в плен, и кары им грозили страшные, и он знал об этом, и он хорошо знал фронтовой закон — уйти за линию фронта назад он мне не даст. Смешно, но, увидев именно Левченко, я ощутил впервые по-настоящему, что между мной, Жегловым, Пасюком, Колей, всеми нашими ребятами, и ими, всей этой смрадной бандой, их дружками, подельщиками, соучастниками, укрывателями, всеми, кого мы называем преступным элементом, идёт самая настоящая война, со всеми её ужасными, неумолимыми законами — с убитыми, ранеными и пленными.

Когда я командовал штрафниками, я, конечно, не надеялся, что все они — те, кто доживёт до победы, — станут какими-то образцовыми гражданами. Но всё равно не верилось, что, выжив на такой страшной войне и получив жизнь вроде бы заново, человек захочет её опять погубить в грязи и стыдухе. Ну что же, рядовой Левченко видел, как воевал его комроты Шарапов, бандит Левченко пусть посмотрит, как умрёт Шарапов — старший лейтенант милиции…

Каким-то детским заклятием убеждал я себя, что не наживётся Левченко после меня, есть какая-то справедливость, есть правда, есть судьба — падёт на него моя кровь, и его проволокут по асфальту, как шофёра «студера» Есина.

Поднял я на него глаза, чтобы сказать ему пару ласковых и взглянуть напоследок в буркалы его продажные. Но Левченко и не смотрел на меня, сидел он, подперев щёку ладонью, и равнодушно глядел в угол, будто его и не касалось моё присутствие здесь и молчал он всё время. Он молчал! Он молчал! Почему?!! Почему он молчит целый час, хотя узнал меня в первый же миг — мы ведь всего-то год не виделись!

Он ведь не может так всё время молчать — он-то понимает, что мой приход сюда — конец им всем! Ведь Левченко в отличие от остальных знает, что в сорок третьем меня не комиссовали по инвалидности, что только в сентябре сорок четвёртого принял я командование их штрафной ротой под Ковелем!

Чего же он ждёт? Чтобы я выговорился до конца? И тогда он встанет и обскажет друзьям, что и как вокруг них на земле происходит?

А мне-то что теперь делать? В его присутствии дальше ваньку валять нет смысла. Что же делать?

— Машину-то хорошо водишь? — спросил меня горбун.

— Ничего, не жаловались…

— На фронте ты где служил? Шоферил?

— Два года просидел за баранкой, — сказал я с усилием, чувствуя, как язык мой становится тяжёлым и непослушным, будто у пьяного. А я ведь и не захмелел нисколько — обстановочка сильно бодрила. Что же делать? Что делать?

Что бы Жеглов на моём месте сделал? Или что стал бы я делать на фронте в такой ситуации? Ну, засекли бы, допустим, немцы разведгруппу — я бы ведь не стал разоряться, размахивая голыми руками. Залёг? Или пошёл бы на прорыв?

Пропади ты пропадом, Левченко! Нет мне пути назад!

— В автобате 144-й бригады тяжёлой артиллерии служил. Две медали имел — при судимости отобрали, — сказал я твёрдо.

Полыхая весь от ярости, думал я про себя: пускай он, гадина, скажет им, что не служил я в автобате шофёром, а вместе с ним плавал через Вислу за «языками», пусть он им, паскуда, скажет, что я сорок два раза ходил за линию фронта и не две у меня отобранные медали, а семь — за Москву, за Сталинград, «За отвагу», «За боевые заслуги», за Варшаву, за Берлин, за Победу! Скажи им, уголовная рожа, про две мои Звёздочки, про «Отечественную войну», про моё «Красное Знамя», поведай им, сука, про пять моих ран и расскажи заодно про надпись мою на рейхстаге! И про моих товарищей, которые не дошли до рейхстага, и про живых моих друзей, которых ты не видел, но которые и после меня придут сюда и с корнем вырвут, испепелят ваше крысиное гнездовье…

А Левченко не смотрел на меня. И молчал.

— А не говорил Фокс про дружка своего? — спросил горбун.

— Убили менты дружка его, — сказал я. — Застрелили, значит…

— Где ж случилось это?

— Не знаю, я там не был, а Фокс не говорил. Сказал только, что по глупости на мусоров налетели и корешу его в затылок пулю вмазали. Без мучений кончился, сразу же помер. Он ещё сказал, что так, может, и лучше, раненый человек слабый, его на уговор легче взять…

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека избранных произведений о советской милиции

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже