— В день вашего приезда я принял вас за сэра Филипа Сидни, — тихо произнес он. — Вы были добры ко мне, когда ректор Андерхилл принялся меня позорить, и я подумал — глупо, конечно, с моей стороны — но я подумал, если вы дружите с таким человеком, как сэр Филип, вы могли бы заступиться за меня.
— И что мне ему сказать?
Юноша набрал в грудь побольше воздуху, потом медленно выдохнул, повертел ладони перед глазами, как будто на них был записан ответ.
— Я хотел бы покинуть Оксфорд, сэр. Я боюсь. Когда отца арестовали, меня дважды допрашивали в суде канцлера. Никто не верил, что я не был посвящен в его тайну. Меня допрашивали с пристрастием, не верили ни единому моему слову, повторяли одни и те же вопросы и переиначивали ответы, пока я не запутался.
Руки его сильно тряслись, дыхание участилось — ему даже вспоминать эти ужасы было тяжко.
— К вам применили пытки?
— Нет, сэр! Но они разбирали каждый мой ответ, — они же юристы, — все переворачивали, и получался какой-то иной смысл. А я был напуган, запутан, и в какой-то момент вдруг понял, что подтверждаю то, чего никогда не говорил, что вовсе не соответствует истине. Если они захотят кого-то в чем-то уличить, то невиновного заставят поверить в свое преступление. Я испугался, что по глупости могу сам себя оговорить. Это было ужасно, сэр.
— Представляю себе. — Я не мог не посочувствовать: ведь до сих пор ужас охватывал меня при одном воспоминании о той ночи, много лет тому назад, когда аббат объявил, что передаст меня в руки инквизиции. — И вы опасаетесь, что вас будут снова допрашивать, если узнают, что отец ваш сделался монахом-иезуитом?
Томас кивнул и впервые посмотрел мне прямо в глаза.
— Они и прежде не верили мне, что же будет теперь, когда станет известно, что отец вступил в орден? Меня повезут в Лондон допрашивать! Я слыхал о том, что делают с людьми, чтобы добиться от них нужных сведений! Они заставят человека сказать все, что им угодно.
Я припомнил разговор в саду Уолсингема, и меня даже пробрал озноб. Изнуренное лицо Томаса исказилось страхом. Он не притворялся — это был ужас, самый настоящий ужас.
— Власти сочтут, что вам достаточно известно и что имеет смысл подвергнуть вас суровому допросу? — мягко спросил я.
— Ничего я не знаю, сэр, ничего! — запротестовал он, и щеки его побагровели от волнения. — Но у меня не хватит мужества, и я не знаю, что могу наболтать, если меня будут пытать.
— Для начала скажите правду мне, Томас, — решительно потребовал я. — Я не смогу вам помочь, если вы что-то утаиваете.
— Я ничего не хотел знать, сэр, — прошептал он, смаргивая слезы. — Я просил отца не впутывать меня. Он требовал, чтобы я участвовал во всем, хотел взять меня с собой во Францию, чтобы ему не пришлось выбирать между верой и семьей. Он сообщал мне о всех их встречах и собраниях, хотел воспитать во мне преданность к этим людям, а я чувствовал только, что мне навязывают то, чего я вовсе не желаю знать. Я страдаю за чужую веру! — вскрикнул он вдруг, ударяя кулаком по столу.
— А добровольно расстаться с этими секретами вы не хотели бы? — осторожно предложил я. — Вы же понимаете: граф Лестер наградит любого, кто сообщит ему важные сведения о католическом заговоре в Оксфорде, а вы, безусловно, располагаете такими сведениями.
Томас уставился на меня, как будто смысл моих слов не сразу дошел до него.
— Я думал об этом! Вы когда-нибудь видели, как в Англии казнят обличенных в католицизме?
Я признался, что Бог миловал, не доводилось.
— А я видел. Отец повез меня в Лондон на казнь Эдмунда Кэмпиона и других иезуитов. Это было в декабре восемьдесят первого. Должно быть, отец хотел, чтобы я понял, какие ставки в этой игре. — Мальчик провел рукой по глазам, словно пытаясь изгнать из памяти страшную сцену. — Их распотрошили, как свиней на бойне, намотали кишки на веретено и стали медленно их вытягивать — заживо. Они все кричали, взывая к Господу, а в это время их внутренности палач предъявлял на потеху толпе, покуда не вырвал их сердца и бросил в печь. Я не мог смотреть на это, доктор Бруно, отвернулся и увидел лицо отца — он был в восторге, словно видел самое прекрасное зрелище на свете. Я не хочу быть к этому причастен, не хочу, чтобы у меня кровь была на руках. Сэр, я одного хочу: чтобы меня оставили в покое! — Голос его сделался пронзительным, парень невольно схватился за раненое запястье, словно от волнения у него вновь разболелась рана.
— Томас, — заговорил я, но вынужден был прерваться: служанка вернулась к столу с пивом. Когда она поставила кувшины и отошла, я наклонился к нему и тихо заговорил: — Томас, могли в Оксфорде остаться католики, которые знают, что ваш отец называл вам их имена? Люди, которые знают, что вы не разделяете их веру, которые боятся, что на допросе вы можете их предать?
И снова он отвел глаза.
— А сами вы не боитесь, что эти люди попытаются заставить вас замолчать, пока вы их не выдали? Покончат с вами, как с Роджером Мерсером?