«Ростов своим зорким охотничьим глазом один из первых увидал… синих французских драгун… Он чутьем чувствовал, что, ежели ударить теперь… они не устоят; но… сию минуту, иначе будет уже поздно… Ростов… толкнул лошадь… и не успел еще скомандовать движение, как весь эскадрон, испытывавший то же, что и он, тронулся за ним… Все это он сделал, как он делал на охоте, не думая, не соображая…
Когда Ростова потребовали к графу Остерману, он, вспомнив о том, что атака его была начата без приказанья, был… убежден, что начальник требует его… чтобы наказать его за самовольный поступок…
Ростов все думал об этом своем блестящем подвиге, который, к удивлению его, приобрел ему георгиевский крест и даже сделал ему репутацию храбреца, — и никак не мог понять чего-то… Так только-то и есть всего то, что называется геройством? И разве я делал это для отечества?..»
Сходства очевидны. Тут и любительские, а не идейные, мотивы поведения героя, и нарушение им воинской дисциплины, и его официальный триумф, и последующее отмежевание от героизма. Но у Толстого спонтанный, противу правил, поступок Ростова выдержан в «русском» духе близости к природе, интуитивной безотчетности и «роевой» совместности с эскадроном. А Аксенов переводит его в план британского индивидуализма и спортивного экспериментаторства, с примесью «чистого любопытства» из Остапа Бендера. Что же касается роли личности в истории, то тут Аксенов идет вразрез не только с марксизмом-ленинизмом, но и с Толстым, у которого крупные исторические события тоже определяются действиями масс, а не отдельных героев, хотя бы и любимых.
Рассекреченные анализом, подобные эффекты не теряют, я думаю, а приобретают в изысканности, хотя замышлялись они, скорее всего, не как намеренные аллюзии, а как совершенно оригинальные находки. Оригинальные и безусловно удачные, ибо освященные каким-то, непонятно каким, высшим авторитетом. То есть сначала кажется, что непонятно, а теперь понятно — авторитетом интертекста.
Таковы неожиданные удары со стороны классика и инстинктивные ответные попытки победить учителя.
Антонов огонь
В 80-е годы Западная Германия внезапно оказалась зоной вулканического действия мощных прочеховских сил. Стали появляться книги, в которых компонентами соответствующего семантического поля — словами «Чехов», «чеховский», «Антон», «Баденвайлер» и им подобными — были заполнены все мыслимые позиции: заглавие, название издательства, фамилия автора, имя главного героя. Книги эти выходили с завидной частотой и рассылались по миру с подкупающей, но и настораживающей бесплатностью. Чехов представал в них неиссякаемым источником православной мудрости, а их автор — Э. Бройде, alias Д. А. Антонов, — его пророком.
После пары переездов у меня сохранился лишь один из этих пейпербэков. Повествование в нем открывается словом «Антон» и начинается in medias res — на юбилейных чеховских торжествах:
«Антон морщился, как от зубной боли, вслушиваясь в немецкие юбилейные речи… «…Черти занесли меня в этот кукольный Баденвайлер!..»» (Антонов Д. А. Чеховград. West Germany: CHEKHOVGRAD Publishing House. Copyright by the author, 1986. С. 3).
Герой приезжает на симпозиум из еще полузакрытой России и встречается со своей давней пассией Наташей. Но любовные перипетии перебиваются сценами возмущенного ознакомления с новейшими структуралистскими и иными неподобающими подходами к Чехову, русской литературе и мирозданию в целом.
Моя привязанность к этой книге объясняется просто. Отложив Наташу в сторону, Антон (и, чувствуется, не по-бахтински монологичный Антонов) посвящает десятки полемических страниц моей вдвое более короткой статейке в «Гранях». В те годы я и сам страдал комплексом неопубликованности, и потому оценил высокий коэффициент внимания, оказанного мне Антоновым. (В дальнейшем он был превышен Б. Сарновым, обрушившимся на мое ахматоборчество в троекратном размере, но первенство остается за Антоновым — дорого яичко к Христову дню).
Помимо нарциссической благодарности к автору, запомнилось удивление по поводу его уникальной в российском обиходе конфессиональной фиксации на Чехове. В отличие от Пушкина, Есенина, Ахматовой и Высоцкого (и, ненужное зачеркнуть, Иисуса Христа, Че Гевары, Ленина, Леннона, Элвиса Пресли и мадам Блаватской), Чехову удается сохранять известную дистантность, невовлеченность, почти безличность. От него не ожидается внезапное появление «на Усачевке возле остановки» и скорая экзистенциальная помощь примером, советом, а то и делом. Его житейские уроки, в общем, ограничиваются напоминанием мыть лицо и руки перед едой, по мере возможности выдавливать из себя раба и не использовать портрет писателя Лажечникова не по назначению. Тем поучительнее редкие, но повторяющиеся, случаи прямого самоотождествления с кумиром.