Читаем Эросипед и другие виньетки полностью

Наверно, именно в противоречии между смехотворно узкими рационалистическими прецептами Мельчука и его страстной, разнообразно одаренной натурой и заключался основной секрет его обаяния. Конечной целью и оправданием «правильных» научных занятий объявлялось создание такого общества, в котором все решения принимают машины, и, следовательно, безопасность и счастье его, Мельчука, детей не будут под угрозой. Гарантировано же это будет тем, что машины создаст он сам. (Возражение, что технический прогресс, наоборот, ведет к конструированию foolproof machines, доступных любому идиоту, террористу и т. д., он с раздражением отметал.) Отсюда недалеко до другой его излюбленной идеи. «Человек это разум. Все остальное в нем от животного, все эти чувства, желания, всякое там подсознательное, искусство и проч. Человечество давно уже было бы счастливо, если бы все руководствовались разумом — как я».

Самое смешное, что в действительности он руководствовался тысячью желаний и потребностей, диктуемых всем его существом. В результате, он вечно куда-то спешил, опаздывал, писал рефераты в вагоне метро, разрывался на части между разными соавторами, больными родственниками, детьми, изданиями, походами, городами, — в буквальном смысле слова жил под огромным напряжением, так что у него, как у какого-нибудь прибора, от перегрузок все время выходила из строя то одна, то другая деталь; ломалась рука или нога, пропадал сон, начинали мучить фурункулы, не поворачивалась голова, разрушались зубы и т. д.

Очередной поломкой механизма стала затяжная ангина, которой он пренебрегал, бегая по делам, так что она привела к потере обоняния и вкуса. Тем не менее, он продолжал работать, только просил приехать к нему. За работой разговор, естественно, опять зашел о том, что человек это разум. Потом идем ужинать, садимся за стол, Игорь говорит: «Надо же, все так аппетитно выглядит, а я ничего не чувствую, ни запаха, ни вкуса». Я говорю: «Tu l’as voulu: колено у тебя из нейлона, в локте железо, вкус и обоняние потеряны, ты постепенно превращаешься в чистый разум. Чем ты недоволен? Ешь и сознавай, что это нужно тебе для продолжения работы над созданием цивилизации мыслящих машин». Однако, эта программа его явно не устроила. Он усиленно лечился антибиотиками и, в конце концов, вернул себе утраченные способности. Помню, однако, что я с определенным удовлетворением наблюдал эту наглядную критику чистого разума. Здесь, конечно, и крылась привлекательность Мельчука. Нестерпимый блеск его научных и человеческих достоинств смягчался как очевидной наивностью его философских установок, так и теми поломками, которые то и дело выводили из строя эту совершенную машину. Чтобы на солнце можно было смотреть, на нем должны быть пятна.

Смягчался его героический облик и стилем его остроумия — что называется, уборнографическим. (У него было прозвище «доктор говнорис кауза» — настоящим доктором филологии он в России так и не стал.) В сколь угодно дамском обществе он из любой точки разговора находил кратчайший путь к унитазу («веритас ин унитаз»). А с некоторых пор к этому добавились и сексуальные заявления самого лихого свойства, полные технических подробностей. Однажды, во время лыжного похода в Хибинах (апрель 1966 г.) Игорь пустился в отчаянную похвальбу на этот счет в присутствии некой Наташи, математика и, по словам самого Мельчука, «знойной женщины». Тут, однако, номер со стыдом и срамом не прошел. «Слушай, Игорек, — сказала Наташа, утрированно блатным жестом отбрасывая сигарету и растирая ее ногой на снегу, — чего ты кипятишься? Пойдем, проверим». Она мотнула головой в сторону леса. Мельчук, как все сверхомпенсанты, человек, в сущности, глубоко застенчивый, тут же замолчал, покраснел и совершенно сник. (Наташа теперь тоже по эту сторону занавеса and is a newsmaker, но не в этом дело.)

Одним из литературных мечтаний Мельчука было написать подлинную историю советской лингвистики. (Недавно он опубликовал, как я понимаю, одну из ее глав — воспоминания о своем учителе А. А. Реформатском.) Игорь буквально смаковал различные анекдоты из жизни лингвистов. Как-то раз он пересказал мне следующий диалог между создателем аппликативной грамматики Шаумяном и его учеником Е. Л. Гинзбургом.

«Гинзбург: Себастиан Константинович, я полагаю, что Ваша модель потянет не меньше, как на аксиомы Риманова пространства. Шаумян (удовлетворенно покручивая ус): Да-а, а Вы мне не напомните, в чем… э-э… состоят аксиомы Риманова пространства, а то я что-то не вполне… э-э… удерживаю в памяти… Гинзбург: Собственно… я… э-э… затрудняюсь, Себастиан Константинович».

P. S. Игорь, с пятидесятилетием тебя. Прими и мою скромную главу и не обессудь, если что не так.

Убивает много

Перейти на страницу:

Похожие книги