Хотя многие символисты поддерживали первые русские революции — 1905 г. и Февральскую, — из писателей, рассматриваемых мною в «Эротической утопии», только Блок и Белый приветствовали Октябрьскую революцию, в которую они вкладывали апокалиптический смысл. Любовь Розанова к избытку не распространялась на большевиков и революцию; Гиппиус презирала монархию, поддерживала эсеров, но не большевиков. По всей видимости, в основе энтузиазма Блока лежал его эскапизм: революция освобождала его от семейного и личного наследственного порока, связывавшего его, хотя бы и метафорически, с умирающей эпохой. Более того, его утопическая натура верила, что революция откроет «нового человека», который приведет на смену несовершенному «человеческому роду» «более совершенную породу существ»[6]
.Модель преображения тела и обретения им бессмертия, процитированная выше в изложении Блока в 1921 г., была основой и некоторых утопических проектов большевиков. Достаточно обратиться к «Литературе и революции» Л. Троцкого (1924), чтобы понять, что большевики имели общую с декадентами — утопи- стами риторическую цель — преображение природы. В «Литературе и революции» Троцкий провозглашает как цель нового общества — создание «более высокого общественно — биологичес- кого типа, если угодно сверхчеловека», который овладеет природой и подчинит ее коллективному эксперименту. Дискурс Соловьева и его последователей, конечно, был другим: они бы не применили к божественному андрогину описание «нового человека» Троцким. Такова была лексика социального дарвинизма. Но, как мы видели, замыслы овладения воспроизводством человека с целью обретения бессмертия тела были стержнем их эротической утопии. В заключении первой части «Литературы и революции» Троцкий пишет, что «человеческий род, застывший homo sapiens, снова поступит в радикальную переработку <вклю- чая сферу оплодотворения> и станет — под собственными пальцами — объектом сложнейших методов искуственного отбора и психофизической тренировки». Таким образом новый человек сумеет уничтожить «ущемленную, болезненную, истерическую форму страха смерти, затемняющего разум»[7]
.Были черты сходства и между рядом проектов советских художников — авангардистов и декадентов — утопистов — в том, что касается преображения тела, семьи и повседневности. Вопреки господствующей точке зрения, степень преемственности между нигилистами 1860–х гг., символистами 1890–х и большевиками и авангардистами 1920–х гг. по вопросам размножения и повседневности просто поразительна[8]
. Как и в случае с Соловьевым и его последователями, которые, как я пыталась показать в данной работе, не порвали окончательно с позитивистским утилитаризмом отцов, большевики (например, Троцкий) и представители советского авангарда (такие, как Владимир Маяковский, Александр Родченко, Константин Мельников и Павел Филонов) каждый по — своему продолжали преследовать утопические цели, подобные целям дореволюционных модернистов. Среди неожиданных линий преемственности с советской эпохой был проект Николая Федорова по воскрешению мертвых посредством всеобщего воздержания, захвативший Соловьева и его последователей. Помимо отца русского ракетостроения Константина Циолковского, идеи Федорова оказали влияние на Мельникова и Филонова, а также Василия Чекрыгина, Казимира Малевича и Николая Заболоцкого[9].Стоит ли говорить, что Троцкий пришел бы в ужас от сравнения между его идеями и идеями Соловьева, как и Гиппиус возмутило бы, услышав, будто «Что делать?» послужило подтекстом к ее жизнетворческим практикам. В конце концов «Искусство и революция» было задумано как выпад против поколения символистов, а проект Гиппиус был направлен против позити- вистов — утилитаристов. Однако, как, надеюсь, я сумела показать, идеи утилитаризма скрыты под верхним слоем символистского палимпсеста жизнетворчества, и между видениями декадентов и большевиков имеются косвенные связи.