Я спрашиваю Тебя, как ничтожный ученик спрашивает Великого Мастера.
Я спрашиваю Тебя по праву Твоего подобия.
Когда Ты создавал этот сосуд вожделения, неисчерпаемый во веки веков, аминь, что Ты испытывал?
Если я, ничтожный, смеюсь, когда думаю, что пишу смешное, и плачу, когда плачут мои твари, то что должен был испытывать Ты, когда творил акт соития? Ты умирал в этот бесконечно растянутый миг, как мы умираем? Ты возносился в небесное блаженство, как мужчина? Или Ты падал в него, как женщина? Ты кричал? Ты стенал? Ты звал на помощь своего Творца?
I wish you would, я бы желал Тебе этого, Господи!
Но чем, каким инструментом Ты отмерял ту меру наслаждения, после которой наступает катарсис, финал, развязка?
И если мне уже позволено спрашивать, то скажи, Учитель, признайся: Ты не увлекся? не перебрал? не передал женщине то, что недодал мужчине? А потом, спохватившись и вспомнив, что «дары Господни неотторжимы», наказал ее за недоступное мужчине сверхнаслаждение, сказав: «Зато рожать будешь в муках».
Но адов сосуд блаженства, неисчерпаемый во веки веков, – аминь! – уже был создан Тобой, а нам, ничтожным эпигонам, остается только славить Твое вдохновение, шепча, стеная и крича на всех земных постелях бессмертное имя Твое: Барух Ата, Адонай Элухэйну! Благословен Ты, Всевышний, создавший Жизнь!
Стоя по колено в снегу и держа Олю за оголенные ноги, как стойка цифры «4» держит надломанную приставку… И падая с ней в снег… И вознося ее из этого снега над своими чреслами, Рубинчик уже не жил и не был собой, Рубинчиком. Волшебный сосуд, создаваемый Великим Мастером раз в столетие вперемежку с горлом Барбры Стрейзанд и Эдит Пиаф, превратил его, Рубинчика, в трубу и шофаг для исполнения Гимна соитию, Сонаты любви и Концертного крещендо оргазма. И уже не кольца питона, а жаркие нежные ласты пробегали по стволу его вознесенного в небо копья, не давая ему терять ни силы, ни стойкости даже после самого мощного крещендо, а, убедившись в новом приливе крови в его ключе жизни, тут же преображались в ударные, смычковые, струнные и в целый симфонический оркестр.
Под темным небом вселенной, посреди российских снегов, Ольга, вознесенная над Рубинчиком в сладостной скачке, черпала откуда-то Сверху, из Космоса и энергию, и такую горячность, что снег под ними стал таять, и Рубинчик опять не только почувствовал сухой и полынный жар, проникающий в его вены, плоть и затылок, но услышал и жаркую, захватывающую мелодию погони, скачки, атаки.
Еще, еще, еще! Из рыси – вскачь, из скачи – в аллюр, гремят барабаны, звенят литавры, ревут верблюды, жаркая кровь кружит голову и лавина его кавалерии – «Кадыма ц’ад! Кадыма-а-а!!» – стекает с пологих пойменных холмов и, круша копытами первую летнюю завязь арбузов и дынь, кольцом окружает пешее войско русов, прибывшее в его Царство на тысяче лодий с верховьев Итиля. Русы выстроились в неправильный круг, в ежа, ощетиненного сплошным частоколом копий, ослепляющего солнечным блеском щитов и грозящего тучей стрел, уже заправленных в натянутые луки.
Позади них видны плоды их обильной работы: черные пожарища Ханбалыка, где совсем недавно, до выхода Иосифа из своей столицы, жила его мать со своими слугами и служанками и вся знать его великого Царства – ученые, рабаи, школьные учителя, священники, астрономы и строители, обладающие подвижностью, быстрым умом и знанием. Там были синагоги и бани, школы и дома собраний, церкви и дворцы из белого необожженного кирпича и дерева. Там было много богатств, меда, вина, вкусной еды, молодых танцовщиц, детей и праздной молодежи на площадях и базарах. А теперь там дым, только черный, приторный, трупный дым и серый пепел, уплывающий по Итилю в Каспийское море. И такие же дымы пожарищ слева, посреди Итиля, где был его царский остров, и еще дальше, за Итилем, в Желтом городе Сарашен, где жили купцы и ремесленники и где вдоль реки тянулись гигантские рынки и склады, а за ними, в глубину зеленой степи и до самого горизонта, стояли шатры, дома и кибитки. Теперь и там только дым, пепел и несчастные рабаи, муллы и священники, ослепленные язычниками-победителями…
Великая скорбь вошла в душу Иосифа и ожесточила ее так, как никогда еще не ожесточалась душа его. «Господи, – возопил он в сердце своем, – Барух Ата, укрепи мышцу мою и руку мою! Кадыма ц’ад! – возопил он войску своему. – Бей их до смерти их!»
И дал знак кундур-хакану вести первую лаву кавалерии в прямую атаку клином, чтобы разрубить, как мечом, русские силы, а потом искрошить их второй и третьей лавой с флангов и с тыла – так, как учил его досточтимый Песах.
Но что это?
Что за всадник выделился из русского круга на сером, в яблоках, жеребце?
Почему он в серебряном шлеме, в серебристом плаще?
И почему он один – один! – скачет, безумный, навстречу всей его лаве, держа перед собой эту никчемную деревянную языческую пику?