Любит ли он? Любовью ли он любит, последнею и единою, побеждающего вечным дыханием небесной Афродиты? Где любовь, там и великое должно быть дерзновение. Разве любовь сладкая, кроткая и послушная? Разве она не пламенная? Роковая, она берёт, когда захочет, и не ждёт. Мечты кипели, – такие нетерпеливые, жадные мечты. Если бы он пришёл, он был бы юный бог. Но он только человек, поникший перед своим кумиром, – маленький раб мелкого демона. Он не пришёл, не посмел, не догадался, – тёмною обвеял досадою сладкое кипение Елисаветиной страсти.
– Кто там? – спросила Зина.
– Я.
– Ну, так входите.
Она промелькнула перед ним в одной нижней юбке без кофточки, с голыми руками, и спряталась в следующей комнате.
– Что вам нужно?
– Ножницы, – ответил он, немного задыхаясь.
– Подождите, оденусь и найду.
Литвицкий стоял и слышал, как бьётся его сердце. Прошло минуты четыре. По мерному мягкому звуку гребешка можно было заключить, что Зина причёсывается и не ищет ножниц.
– Ну, что же вы? – спросил Литвицкий.
– Погодите. Сейчас… А лучше всего войдите сами и поищите их. Ей-богу, не помню, куда я их положила.
– Вы уже оделись?
– Да это всё равно. Входите…
Он вошёл и остановился. Зина всё ещё была без кофточки, и даже сорочка спустилась у неё с правого плеча. Литвицкий сделал над собой усилие, покраснел и, нагнув голову, стал искать ножницы сначала на столе, потом на диване и на сундуке, – их нигде не было. Он подошёл к комоду, возле которого стояла Зина, и не двигался.
– Что вы на меня так смотрите? Никогда не видали женского тела? А ещё художник!.. – сказала она и радостно засмеялась.
– Такого не видал, – ответил Литвицкий и совсем неожиданно для себя взял её за теплую красивую руку.
Зина не отодвинулась. Так же неожиданно они поцеловались горячим, влажным, молчаливым поцелуем. Она отдёрнула свою головку и на секунду чуть потупилась. Литвицкому казалось, что теперь у неё должно быть очень смущённое выражение лица. Но оно осталось таким же спокойным. Зина вдруг громко засмеялась и сказала:
– Что, вкусно?.. Ну, идите, а то может вернуться сестра, и тогда придётся давать ей разные глупые объяснения…
Литвицкий ушёл без ножниц.
Мне хочется, чтобы он остался, но он словно торопится уйти.
– Ну, дайте мне ещё одну папирос ку, – прошу я.
Он вынимает портсигар и вдруг останавливается. Глаза его слегка прищуриваются, улыбка чуть трогает его яркие губы.
– Боюсь, – протягивает он, слегка наклоняя голову.
Этот взгляд, это движение, глаза, улыбка полны какого-то чисто женского кокетства, даже не женского, а детского.
Кровь мне сразу ударяет в голову.
– Как хотите, – делаю я усилие говорить весело.
– Ну, попросите, попросите, как тогда, – говорит он мне совсем тихо.
Мне страшно не по себе, и я говорю холодно:
– А как я просила? Не помню… Ну, дайте, пожалуйста.
– Это не то! – делает он лёгкую гримасу, подавая мне портсигар. И эта гримаса, и движение головы и плеча выходят какими-то детски грациозными.
Я беру папиросу.
– Покойной ночи.
– Покойной ночи.
Я протягиваю руку. Он наклоняется и почтительно целует её.
Едва заметное прикосновение к моей руке, а на меня точно выливают ушат кипятку. Слава Богу, дверь закрывается – его нет…
Я машинально прижимаю свою руку к губам и жадно целую… Что я, больна? Или схожу с ума? Что это?
Я молча смотрел на губы. Все женщины – губы, одни губы. Чьи-то розовые, упруго-круглые: кольцо, нежная ограда от всего мира. И эти: секунду назад их не было, и только вот сейчас – ножом, – и ещё каплет сладкая кровь.
Ближе – прислонилась ко мне плечом – и мы одно. Из неё переливается в меня – и я знаю: так нужно. Знаю каждым нервом, каждым волосом, каждым до боли сладким ударом сердца. И такая радость покоряться этому «нужно». Вероятно, куску железа так же радостно покориться неизбежному, точному закону – и впиться в магнит. Камню, брошенному вверх, секунду поколебаться – и потом стремглав вниз, наземь. И человеку, после агонии, наконец вздохнуть последний раз – и умереть.
Помню: я улыбнулся растерянно и ни к чему сказал:
– Туман… Очень.
– Ты любишь туман?
Это древнее, давно забытое «ты», «ты» властелина к рабу – вошло в меня остро, медленно: да, я раб, и это – тоже нужно, тоже хорошо.
– Да, хорошо… – вслух сказал я себе. И потом ей: – Я ненавижу туман. Я боюсь тумана.
– Значит – любишь. Боишься – потому, что это сильнее тебя, ненавидишь – потому что боишься, любишь – потому что не можешь покорить это себе. Ведь только и можно любить непокорное.
Да, это так. И именно потому – именно потому я…
Мы шли двое – одно.