Может быть, извращение есть, но Розанов не без прозорливости. Но ты не думай: ведь это безусловно крупицы. Не подумай чего-нибудь узкого, одностороннего. Ведь извращение у людей показывает только, как людям тесно в тех рамках, какие дала им природа естественная, животная. (Я и о древних извращенностях говорю: я шире, шире смотрю на человека в мире, о том, что грех первородный только на человеке, но не на животных.) Кончилось ее творчество
(Бога), должно начаться другое (Христос родился-таки, завершил). Человек должен прозреть и понять, что он все равно себе не <по месту —?>, или он должен стать снова животным до Христа, как предлагает Розанов, который даже сношения с животными утверждает[881]. Все равно, все «милые сестры и братья». И даже не чует ужаса, который зародился у Тернавцева, который говорил Карташеву: «Самый-то ужас в том, что лицо жены в этот миг исчезает, проваливается, вот этот ужас вы поймите!» Тут уж тоска новая смертная.
Пишу 27-го, 12 часов вечера.
<…> Я была у Вячеслава Иванова с Ремизовыми, из нас одна. Бердяев читал «Декадентство и мистический реализм»[882]. Не понимаю, как он может опять здесь же о догматах, о религии, Христа поминать. Лидия Дмитриевна сидит в кресле на колесах (у нее нога болит), похуделая (так!), лучше стала, в красном плюше задрапирована и золотом ожерелье. На полу в голубой рубашке по-детски сидит Гофман (Зина, может быть, это не тот Гофман, о котором Нувель пишет, — их два), «играя мальчика». Носится Чеботаревская, Волошин, Нувель, Бакст, Городецкий, Блок, Вергежский, Маковский, Рерих, Сюннерберг, Мейерхольд[883], актрисы потом приехали, Блок с Чулковым ухаживали за ними[884], Серафима Павловна говорит. И Гофман и Вяч. Иванов возражали. Вяч. Иванов утверждал несоединимость искусства с религиозным действием и во имя сохранения искусства опять свое мифотворчество. Причем стихи Городецкого сказал наизусть из «Яри», про рожь[885]. Густая заразная атмосфера. Появился рояль, и в следующих комнатах гудели люди и играли на рояли. Бердяев доказывал свою правду, как заведенный, никому не нужную. Никто даже не понял сути, а решили, что он против декадентства в искусстве, и герой. Отчего люди такие незрячие?Скоро я ушла с Успенским, когда кончили Бердяеву возражать и облегченно все пошли играть на рояли и говорить стихи. Серафима Павловна рассказала инцидент на следующий день. Мы с ней условились идти следующий вечер к Евг. Иванову, но она к нам пришла, окончательно потрясенная, и говорит, что всю ночь плакала, не спала от Вяч. Ивановского инцидента. Никогда не пойдет туда.
Пришли актрисы. Волохова, очень красивая одна. Серафима Павловна стоит, смотрит, как это ухаживают за актрисами, за руки хватают, и говорит Лидии Юдифовне и жене Щеголева[886]
: красивая Волохова. А Щеголева с завистью — «вот, нисколько, ничего особенного». Раздраженная Серафима Павловна: «Красавица!» Лидия Юдифовна с удивлением — «вот, Серафима Павловна, и ничего не красавица». Серафима Павловна властно: «Красавица!!!» Тогда Лидия Юдифовна к Лидии Дмитриевне — «Лидия Дмитриевна! Новость по вашей части — у Серафимы Павловны к Волоховой лесбийская любовь!»[887] Серафима Павловна в ужасе, не знает куда деться — не то уйти — подумают — правда, остаться — противно. Вяч. Иванов жадно: «Серафима Павловна, я с вами хочу поговорить!» Серафима Павловна злобно: «Надоели вы со всеми вашими любвями!!» Вяч. Иванов обиделся: «Ну и скука с вами разговаривать!» Ушел.На другой день к Серафиме Павловне пришла жена Волошина (лицо, как у Мадонны на картине Филиппино Липпо <так!
>) и рассказывала, что она уезжала от них в Финляндию, не могла быть с ними (квартира у них общая, кажется)[888].Я была у Иванова Евгения, одна, Серафима Павловна пришла к нам и не пошла со мной, обессилила. Рассказывала им без меня, что Алексей Михайлович написал рассказ, как монахи с мухами развратничали, и что Сомову ужасно понравился и Алексей Михайлович переписывал ему это собственноручно[889]
. Серафима Павловна возмутилась, и он не стал переписывать.
4 февраля.
В среду
я поехала к Блокам. Думала, они — одни. Пока Блок писал письма и ходил их опускать, мы с Любой поговорили немножко вдвоем. Об отце она рассказала[890]. Говорит: «Когда я на него смотрела, мне казалось, что это все-все прекрасное, не может погибнуть. Как-то, может быть, по-другому, но это самое. Я думаю, это воскресенье предчувствовалось». Я ей говорю: Люба, значит, вы, в сущности, ведь не смерти радовались, а жизни через смерть будущую. Она не поняла меня и так и осталась на том, что смерть у нее ни ужаса, ни протеста не возбуждает. <…>