Вспоминает Корецкий и Лизу, и Лину – глупеньких девушек, дочек папиного приятеля, вспоминает и спрашивает: отчего они такие глупенькие? Такие симпатичные, серьезные, а глупенькие? У них постоянно в глазах какая-то немая пустота… Как вот здесь, за окном… И мысли молодого человек перескочили на другое, близкое и завертелось хороводом: чего же, собственно, он добивается? Прапора новая власть не даст, да и не к чему он, прапор-то… А юнкерскую республику никогда не сделаешь… Скипетров, урод с красивой фамилией, сказал: «Я – Пестель, с той только разницей, что не полезу вдохновенно в петлю ягненком». «Нет, милый, полезешь. – Не полезешь – затолкают», – думает Корецкий и тотчас пугается своих мыслей, словно их может подслушать Скипетров.
«Тоска, – решает Корецкий, – кругом тоска, с Петрушиной горы летит тоска, эта желтая тоска – Ангара…» А ведь главное-то, все могло обернуться иначе, еще бы полмесяца, и он бы понял, как вот сейчас – ясно, ясно, а поняв – не вернулся бы сюда.
… Сейчас мама распечатывает банки с малиновым вареньем и вспоминает. Он тоже вспоминает, только в руках у него эта дурацкая штуковина…
Юнкер замечтался – зернышки ягод, тверденькие, как звезды, плавают у него в глазах, и он никак не может освободиться от больных галлюцинаций. Вдруг где-то справа чихнула трехлинейка, и посыпался горох: пули влетали в окно и бились о стены, как воробьи. «Вернигора убит!» – услышал Корецкий, но вниз не пошел, жалко было себя. Вернигора – такой большой красивый украинец, он вспоминал свой Днепр и говорил, смешно вплетая в русскую речь украинские словечки.
Перестрелка задохнулась в холоде. Внизу долго молчали, потом Корецкий поймал смутный шорох – по лестнице кто-то осторожно поднимался. Оглядываться, да и вообще делать что-либо, не хотелось. По сапу Корецкий определил, что это отец Петр, вечно бодренький, маленький, молодой еще человек. Отец Петр не принимал от своих почти сверстников-юнкеров двусмысленных шуток о бренности бытия и о юных институтках, с которыми любил говорить о поэзии: Надсон, Фет, Полонский, и в эту же группу попадал всегда почему-то Денис Давыдов. Действительно, было чему посмеяться… Но нынче отец Петр был хмур и молчалив, и молча они стали сторожить вечер. Ветер гнал по улице клочок бумаги, он белел в серых сумерках, и Корецкий заметил его; Корецкий быстро спустился со второго этажа, прижал руки к груди – волнение мешало ему сделать десять шагов из-за угла дома в улицу. Листок в это время опустился на землю у тополя, холодные ветви его звонко ударяли о чугунную изгородь. У Корецкого мелькнула мысль, что глупо будет умереть вот из-за этого маленького клочка бумаги, да и что в нем – завернуть сигаретку и только.
И тут же, неожиданно для самого себя, он прыгнул вперед, упал в ноги тополю, но предательский, снежный ветер рванул, крутнул землю под грудью Корецкого, и клочок уже был снова в десяти шагах. Взбешенный Корецкий пролежал несколько секунд и пополз обратно, но тихий толчок заставил его сесть. Стеклянеющим взглядом он проводил по строчкам газетного листка: «Седьмой день юнкерского мятежа. На улицах Иркутска идет борьба. Рабочие и солдаты борются за признание народной власти. Те, кто хотел этой бойни, кто настойчиво и упорно готовил контрреволюционное восстание, сделали свое дело. И вот теперь, засев в центре города…» Проследив порядок слов и прочитав «города», он обмяк и поник головой. Последними прекрасными словами он пытался обмануть себя, он успел сказать себе: «14 декабря, 14 декабря… Сенатская площадь… декабристы… Пестель…» – но жесткое чистое лицо Скипетрова вдруг издали приплыло, и страшно увеличилось, до невероятия. Ломило в висках. Корецкий прикрыл глаза и потерял сознание, зажав в мертвой хватке листок…
Отец Петр, следивший за Корецким, безбоязненно встал в окне, глянул вниз, увидел на тротуаре скрюченного Корецкого, прошептал:
Эти слова почему-то казались молитвой. Отец Петр хотел перекреститься, но руками он цепко держался за распахнутые створки окна, и раздумал.
На дворе уже март
Сейчас бы на село. Ну, нет, не чабаном, не свинарем. Хотя нет, вот чабаном я бы согласился – повидать, как сходят парами и блеском снега с деревенских дорог, как в подворотнях кашляют псы и шумно задыхаются коровы, услышать перекличку стройных утренних голосов около правления колхоза…
\\\\
– Ущербный ты, брат. Нельзя тебе в весну жить, заходишься ты весной… Тебе сейчас «Оттепель» или «Март» в музее глянуть и ополоумеешь.
Я молчу. Кольке легче, он – практик. Иногда он тоже боится весны, но он практик. Сейчас он меня утянет на «прыжки в сторону» – так с ухмылкой он зовет баскетбол.
Если меня тянут за рукав – я иду. Я не люблю выглядеть упрямым. Идем мы долго, много сворачиваем.
Колька показывает мне Харлампиевскую церковь, большую церковь.
– Сергей здесь дрался, – бросает он, Сергей – это Лазо.