Наступили веселые, забавные дни. Наш Ихиель попал в ту же ловушку, которую судьба готовит многим, заразившимся собирательством: чрезмерный пыл лишает их трезвости суждений, — и теперь мы с Леей заполняли его блокноты никогда не произнесенными последними словами, которые принадлежали никогда не существовавшим знаменитым покойникам. Правда, Ихиель, подобно алчной жене рыбака, потребовал было свести его с отцом, дабы получать его милостивые дары без посредников, но я заявил ему, что отец видит в этих последних словах семейные тайны и передает их по наследству одному лишь мне, а потому недопустимо, чтобы он узнал, что я выдаю эти тайны посторонним.
Сгибаясь от смеха, падая друг другу в объятья, перекатываясь по колкой мозаике, мы выдумывали аргентинского поэта, уроженца Александрии Хосе Исмаила Ньенте, который сказал: «Дорога была такой длинной, и я блуждал по ней в одиночестве», и Читру Гриву, главу гильдии голубятников Калькутты и автора слов: «Настоящая смерть предпочтительнее смерти при жизни», и шведского военачальника Густава Бризона из Фалуна, этого бравого («Седовласого», — добавила Лея) солдата, который, лежа на своем запятнанном кровью матраце («В туберкулезной лечебнице», — добавила Лея), вытащил, улыбнувшись, руку из-под («Накрахмаленной», — добавила Лея) юбки («Рыжеволосой», — добавила Лея) медсестры и слабо, но внятно произнес: «Эта война — самая легкая из всех» («Перед тем, как навечно закрыть свой единственный глаз», — добавила Лея.)
— Что он имел в виду — войну с поляками, войну со смертью или войну с любовью? — спросил Ихиель.
— Разве все войны в мире не суть лишь разные обличья одной и той же войны? — торжественно вопросил я, заранее зная, как влияет на него подобный выспренний вздор.
Но время было более трудным противником, чем библиотекарь, и неизбежный день наступил, и был он предначертан и исполнен мастерской рукою. Весеннее («чудесное и неожиданное») утро окружило поселок прелестью своих соблазнов. Пчелы («трудолюбиво») жужжали над цветами, серые старики и старухи («бледные и боязливые») вылезли из зимних нор, намереваясь погреться на солнышке. Постельное белье, утратив всякий стыд, разлеглось на верандах, открыв себя всеобщему обозрению.
— Какое солнце! — воскликнула Лея, вытащила меня за руку из библиотеки, привела на холм и толкнула на траву. — Давай принесем Ихиелю последние слова убитого током электромонтера: «Какая сволочь разлила воду на полу?!»
И рассмеялась мне в затылок. А я сказал, что не стоит стараться: Ихиель не интересуется последними словами простых людей.
Ни души не было вокруг. Только пустые глазницы Черепа таращились на нас. Лея распустила шнурок своей вышитой блузки, сняла ее и легла на живот.
— Напиши мне на спине, — попросила она. Резинки рукавов оставили на коже ее предплечий красные браслеты. Тонкая дрожь наслаждения передавалась от них моим пальцам.
— Как, по-твоему, я — красивая? — спросила она, зарывшись подбородком в траву.
— Да, — написал я.
— Напиши «нет», — засмеялась она. — Буква «Н» куда приятней.
Мы лежали в тени скалы. Лея вытащила из сумочки маленькое зеркальце, оперла подбородок на сложенные ладони и стала изучать свое изображение. Без всякого кокетства, печально и тревожно.
— Ты действительно думаешь, что я красивая?
Тот день был весь голубой, и зеленый, и расцвеченный повсюду красными точками анемонов, горицветов и маков и желтыми пятнами горчицы и хризантем.
— Да, — сказал я.
— По-настоящему красивая?
— Ты красивая, — сказал я. — Самая-самая в мире. Самая красивая из всех, кого я знаю.
— А кого ты вообще знаешь? — улыбнулась Лея. — Скольких девушек ты вообще мог увидеть, да еще с этой твоей упрямой привычкой ходить без очков? — Она вздрогнула и перевернулась на спину. — Видишь эту родинку у меня на подбородке?
— Да.
— Видишь, что из нее растут два малюсеньких волоска?
— Вижу, — сказал я.
— Вырвешь мне их? Я сама боюсь.
Она порылась в сумочке, дала мне пинцет и легла затылком на мои колени. Ее глаза были закрыты с полным доверием, губы слегка раскрыты, соски вздернуты и напряжены на легком ветру. Приблизив к ней лицо, чтобы лучше видеть, я ощутил на своих губах ее прерывистое, теплое и сладостное дыхание. Божья коровка шла по склону ее шеи, не понимая выпавшего на ее долю счастья.
Волоски на родинке были тонкими и светлыми, почти незаметными, но с очень глубокими корешками, и, когда я их вырвал, Лея застонала и прижала свои пальцы к моему запястью.
— О Долорес, великолепная и изысканная, о Долорес, госпожа нашей боли, — пробормотал я ей в ухо.
— Может, хватит уже!
Я не смог сдержаться тогда и, уж конечно, не могу сдержаться сейчас. «By necessirity, by proclivity and by delight — we all quote»,[100] — процитировал я Эмерсона.
Солнце склонялось к вечеру, и в воздухе уже ощущалась прохлада. Только мы с Шену Апари знали, до какой степени солнце заправляло всеми повадками Леи. Холодные и дождливые дни притупляли ее чувства, обесцвечивали кожу, нагоняли дурное настроение.