Читаем Эсав полностью

В те дни Дудуч отлучила Шимона от груди, страшась его режущихся зубов. Кормление даже больше, чем любовь, нуждается в полном доверии, и я хорошо помню, как несчастный ребенок подползал к своей матери, округлял губы и складывал язык трубочкой, надеясь прильнуть к ее соску, и как его отталкивали прочь. Но грудь моей тетки не оскудевала молоком. Стеная от распирающей ее боли и тоски, она начала высматривать нового сосунка для кормления. Она следила за беременными женщинами, заглядывала в дома, из которых слышался плач младенца, взбиралась на заборы, за которыми на веревках висели постиранные пеленки, а один раз отца даже вызвали срочно в больницу в соседнем городе, потому что его сестра прокралась в комнату для новорожденных и была поймана уже после того, как успела покормить четверых из них.

Он вернулся с ней оттуда, опозоренный и раздраженный.

— Кипазелик[65]! — вопил он. — Какой еще стыд ты навлечешь на мою голову?

Избыток молока вызывал у Дудуч такие приступы боли, что Ицхак Бринкер предложил посоветоваться с его братом, профессором Людвигом Эфраимом Бринкером, знаменитым женским врачом из Иерусалима. Профессор приезжал в деревню каждое лето. Высоколобый и высокорослый человек, имя и титул которого все произносили уважительным шепотом — все, кроме его брата-земледельца, который называл его «Фрицци», боролся с ним во дворе и натирал ему лицо пылью, хохоча так, как хохочут выходцы из Германии, йеке[66], когда швыряют своих братьев-профессоров на землю.

Вместе с профессором Людвигом Эфраимом Бринкером приезжали два его сына-близнеца. Они часто заглядывали в пекарню — белозубые, с гладкими пшеничными чубами, в отутюженных шортах цвета хаки и в полуботинках с дырочками для вентиляции.

Бринкер рассказал брату о моей исключительной памяти, и тот проэкзаменовал меня с помощью буквоедских филологических загадок в стиле гейдельбергского медицинского факультета.

— Я болезнь, а во мне библейский персонаж! — выкрикнул он. — Кто я?!

— Паранойя, — сказал я и заслужил точно отмеренное одобрительное поглаживание по лбу.

— Я материк, а во мне королева! Кто я?

— А-мери-ка, — ответил я и получил подарок: гигантский металлический шприц.

Я сумел ответить ему, где расположены медные рудники Швеции, в каком году комета Галлея появилась над Иерусалимом и как звали римского солдата, который сунул свою руку в огонь на глазах этрусского полководца. «Во мраке ночи, без копья и лука…» — произнес профессор и, когда я продолжил эти стихи, одарил меня похлопыванием по плечу и старым стетоскопом.

Ихиель шепотом расспрашивал его о Черниховском, потому что профессор Бринкер и великий поэт были сокурсниками в Гейдельберге. «Да, конечно, — услышал я его смешок, — очень часто, как перчатки». Ихиель все хотел дознаться, кто такая «Мириам» и чем согрешил перед ней поэт, но профессор Бринкер этого не знал. «Уж если он опубликовал написанные о ней стихи, да еще и посвятил их ей, это, видимо, и впрямь какой-то большой секрет», — изрек он свой диагноз, весьма поразивший Ихиеля, которому никогда не приходил в голову такой способ маскировки действительности.

Профессор Бринкер был также пылким френологом, знатоком писаний Ломброзо и Кречмера, и точно так же, как — ну, как кто? — попросил и получил разрешение измерить череп матери с помощью рулетки и штангенциркуля, извлеченных им из специального кожаного футляра.

— Замечательная голова, — сказал он с восхищением. — Череп прилегает к мозгу, как перчатка к руке.

Он объяснил ей разницу между удлиненным и широким лицом: «Франциск Ассизский в противоположность Мартину Лютеру, Дон-Кихот и Санчо Панса, царь Давид и Навал Кармельский, Данте и Гете». Мать, которая понятия не имела обо всех этих знаменитостях и не разбиралась в этикете академического мира и тонкостях немецких уменьшительных имен, назвала его «профессором Фрицци», сопроводив это смущенным и почтительным полупоклоном. Мертвая Хая всхрапнула, как храпят покойники перед тем, как перевернуться я гробу, отец побледнел от стыда, а профессор Эфраим Бринкер покраснел от удовольствия.

В обмен на измерение ее головы мать попросила его избавить Дудуч от боли. Но к тому времени наша тетка уже настолько пропиталась ревностью покойного мужа, что не позволила ему осмотреть себя даже с завязанными глазами. Он выписал ей таблетки, чтобы остановить молоко, которые ей нисколько не помогли, а вернувшись в Иерусалим, прислал оттуда громоздкий насос из стекла и резины, который не выжал из ее соска ни единой капли.

Она бродила по дому, согнувшись и охая, и однажды произошел эпизод, в который я и сегодня затрудняюсь поверить. Мать заперлась с ней в комнате и, повинуясь той, вызывающей неловкость, женской солидарности, которая недоступна мужскому пониманию, попыталась сама высосать у нее молоко, но безуспешно. Дудуч нуждалась в языке и деснах ребенка. И вот, сидя за семейным столом, она вдруг обнажила грудь странным и трогательным жестом, в котором были одновременно и великодушие, и безмолвная мольба.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже