А потому тот, кто уступил это первородство, ушел из Обетованной земли своей молодости в чужую страну Моав, был там счастлив в «женщинах не из наших» и несчастен в неизбывной горечи своих воспоминаний — это Эсав, другого имени для него в этой истории не остается. Даже если он на самом деле получил от рождения иное, вполне еврейское имя. Он Эсав по библейской парадигме, навеки сохраненной в коллективной памяти еврейской — и мировой — культуры.
Еврейская память — это память «схематическая», она пользуется парадигмами, т. е. изначально заданными и повторяющимися моделями истории, в том числе и семейной. Конкретное наполнение событий может меняться, но их внутренняя структура определена раз и навсегда. В разных поколениях разные люди с разными именами призываются на сцену жизни разыгрывать одни и те же роли в одной и той же (не ими написанной) пьесе. Библейская парадигма содержит не конкретную фабулу, а извечный сюжет, потому она и умалчивает о многих деталях. Детали же, как снова и снова напоминает Шалев, — дело писателя и «будут встречены с благодарностью» не только машинистками, перепечатывающими книгу. Библейская парадигма как бы предшествует всему сущему — не только реальному романному бытию, но и самой жизни, существуя изначально, вроде Платоновой «идеи вещи», которая предшествует конкретной вещи (как сама Библия, которая для верующего предшествует самой Вселенной, будучи Господним «планом творения»). Поэтому у автора, воспитанного на Библии и пишущего под ее диктовку, модель семейной истории предваряет историю конкретной семьи, структура родственных отношений, дружбы и вражды, любви и ненависти, жизни и смерти заложена в судьбе еще до того, как складываются сами отношения. «Ваш роман прочитан». Пьеса уже лежит на столике у Режиссера, героям остается «только» ее разыграть — в своих декорациях, по своему нраву и вкусу, со своими деталями, на языке своего времени.
В такой ситуации — или в таком романе — все или почти все неизбежно должно быть узнаванием, припоминанием или тем, что автор упорно называет словом «вспоминание» — в понятном отличии от «воспоминания». Люди, ситуации и события должны повторять изначально заданные прообразы, отсылать вспять и напоминать о своих прототипах. Рассказчик упорно называет себя талантливым во вспоминании, и он совершенно прав: его рассказ — это сплошное вспоминание, всё в нем — отблеск и отклик, перекличка и эхо уже сказанного раньше, где намеком, еле слышно, а где — звучно и внятно, как удар колокола. И поэтому совершенно естественно, что всему его рассказу предшествует модель того, из чего и по образцу чего этот рассказ и вырос, — та самая «вымышленная история о людях, которых не было». Отсюда протягиваются затем во всю «свободную даль» романа бесчисленные нити будущих ассоциаций и отголосков — как протянулись через поля и пустоши лучи от зеркала влюбленного Якова. Отныне, с момента обретения Рассказчиком этого всепроникающего зеркала, лучи которого способны освещать не только прошлое, но и будущее, вся дальнейшая изощренная игра, именуемая «романом», будет состоять в том, что Рассказчик станет расстилать перед читателем (как Иерусалим перед князем Антоном) свои отсылки, переклички, напоминания и отголоски, а читатель должен будет распутывать сию сложную сеть, потому что, как уже сказано, от его успеха в этом деле будет в немалой степени зависеть жизнь этого текста в его, читателя, воображении. Не потому ли Рассказчик даже с некоторой горечью, а не только поддразнивая, упрекает свою Читательницу в том, что она «не поняла доброй трети намеков и взаимосвязей», рассеянных «в уже отосланных ей письмах». Читательница с заглавной буквы, читательница по Филдингу, должна была бы понять больше.