«Друг мой, Саша! Привет тебе и тысячу поцелуев. […] Что сказать мне […] об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом?
Кроме фокстрота здесь почти ничего нет. Здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я пока еще не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде господин доллар, на искусство начхать — самое высшее музик-холл. Я даже книг не захотел издавать здесь, несмотря на дешевизну бумаги и переводов. Никому здесь это не нужно. Ну и ебал я их тоже с высокой лестницы. Если рынок книжный — Европа, а критик Львов-Рогачевский,[86]
то глупо же ведь писать стихи им в угоду и по их вкусу. Здесь все выглажено, вылизано и причесано так же почти, как голова Мариенгофа.[87] Птички какают с разрешения и сидят, где им позволено. Ну, куда же нам с такой непристойной поэзией?Это, знаете ли, невежливо так же, как коммунизм. Порой мне хочется послать все это к ебейнейшей матери и навострить лыжи обратно. Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод и людоедство, зато у нас есть душа, которую здесь за ненадобностью сдали в аренду под смердяковщину. Еб их проеби в распроебу. Конечно, кой-где нас знают, кой-где есть стихи переведенные, мои и Толькины [Мариенгофа], но на кой хуй все это, если их никто не читает.
Сейчас на столе у меня английский журнал со стихами Анатолия, который мне даже и посылать ему не хочется. Очень хорошее издание, а на обложке пометка: в колич. 500 экз. Это здесь самый большой тираж! Взвейтесь, кони! Неси, мой ямщик Матушка! Пожалей своего бедного сына…
А знаете? У алжирского бея под самым носом шишка?[88]
[…]Друг мой, если тебя обо мне кто-нибудь спросит, передай, что я пока утонул в сортире с надписью на стенке «Есть много разных вкусов и вкусиков…»[89]
Гоголевская приписка:[90]
А между тем в Германии в это время жили и творили прозаик Т. Манн, драматург Г. Гауптман, поэт P.M. Рильке. Ничего этого Есенин не знал и знать не хотел. Он ведь приехал не для того, чтобы познакомиться с европейской культурой (да и трудно было это сделать без знания языков), а для того, чтобы Европа познакомилась с ним. И оценила не меньше, чем Россия. Но «мещанская» Европа (и Германия, в частности) вовсе не страдала от отсутствия собственных талантов. Самый русский из всех русских поэтов с его загадочной русской душой, чуждой тематикой и большевистским душком был ей и не очень понятен, и не очень нужен. То, что было возможно и естественно для Есенина: любить русского человека даже тогда, когда он становится людоедом (как в прямом, так и в переносном смысле), западных читателей не могло не отталкивать. (Другое дело, что и Германия через какое-то время станет страной людоедов, но тогда об этом еще почти никто не догадывался.) Только самомнение Есенина помешало ему предвидеть это заранее — можно было бы и не ездить так далеко. Удивляться приходится скорее тому, что ему все-таки удалось выпустить несколько книжек переводов.