— Не знаю. Вот оглянусь на деревню, думаю, там Россия. А живу в городе, думаю — здесь. Вместе не выходит. — Он вдруг показал пальцем на портреты революционных вождей и плакаты, висящие на стенах зала. — А ты думаешь, они знают?! Нет! Небось знали бы, так о царе брехню писать перестали и Че-Кушки разогнали бы!
— Кошмар! Кошмар! Пропойца! — схватился за голову Ионов, краем глаза глянув на стоящего в сторонке человека в кожанке, который с каменным лицом, словно прицелившись, глядел на Есенина.
В конце зала девица, потрясенная бесстрашным откровением поэта, звонко крикнула:
— Есенин, вы чудо! Вы ангел!
Зал одобрительно засмеялся.
— Я ангел? Ну-ну! Что ж, пускай ангел, но с поломанными крыльями! — И снова возмущенно: — Почему книг сейчас много? Не задумывались? Потому что врут все, вот почему… Врут подло и дружно! Пахнет везде как от копилок в уборной. Эти копилки бездарей кричат: «Становись по порядку». Сами забрались на чужую каланчу и звонят, никто не слушает… прихода нет! Сожгли приходы, между прочим. Кресты посшибали! Осталась идеология! Продукты пайковые и идеология пайковая! — кричал он, все больше распаляясь и размахивая руками.
Из зала подали на сцену записку. Есенин взял и прочел вслух: «Милый, хороший Сергей Александрович! Вы хоть немного пощадите себя! Бросьте эту пьяную канитель! Все это выворачивание себя перед друзьями и недругами… перед всей этой толпой! У вас ведь расстройство души!»
Есенин сложил записку, грустно покачал головой и мягко улыбнулся.
— Я очень тронут вашей заботой. Я не знаю, кто вы, нет подписи… Думаю, что это одна из библейских красавиц, вроде той, о которой сложена «Песнь песней».
— Почему вы так решили, Есенин? — спросил женский голос.
— Потому что в России, кроме еврейских девушек, нас никто не читает и не любит. Меня всегда очень и очень трогает их забота обо мне, но серьезно: я совершенно не нуждаюсь ни в каком лечении. Я очень здоровый и потому ясно осознаю, что мир болен! И здорового с больным произошло столкновение, отсюда произошел взрыв, который газетчики обзывают скандалом, а меня хулиганом в поэзии и скандалистом в жизни. Дело в том, что я нарушил спокойствие мира! Поняли, господа хорошие? Разжевывать больше не буду… Фамилия моя древнерусская — Есенин! Если выискивать корень, то это будет осень! Осень. Я кровно люблю это слово — «Россия»!
Ему опять передали записку: «Над чем вы сейчас работаете?»
— Сейчас я заканчиваю трагедию в стихах. Будет называться «Пугачев».
В первом ряду встала девушка с длинной светлой косой и румянцем во все щеки:
— А как вы относитесь к пушкинской «Капитанской дочке» и к его «Истории Пугачева»? — еле слышно пролепетала она.
— Отвечаю! — улыбнулся ей Есенин. — У Пушкина сочинена любовная интрига, не всегда хорошо прилаженная к исторической части. У меня же совсем не будет любовной интриги. Разве она так необходима? Умел же Гоголь без нее обходиться. В моей трагедии вообще нет ни одной женщины! Пугачевщина — не бабий бунт. Я несколько лет изучал материалы и убедился, что Пушкин во многом был не прав.
В зале зароптали.
— Да, да! Я не говорю о том, что у него была своя, дворянская точка зрения. И в повести, и в истории. Например, у него очень мало найдем имен бунтовщиков, но очень много имен усмирителей. Я уйму материалов прочитал, относящихся к трагедии, и нахожу, что многое Пушкин изобразил просто неверно. Прежде всего, сам Пугачев. Ведь он был почти гениальным человеком, да и его сподвижники были крупными, яркими фигурами.
Ропот в зале не умолкал. Есенин скорее своим нутром, чем сознанием понял, почувствовал, что необходимо подтвердить все, что он тут наговорил, пытаясь разрушить привычные взгляды на Пушкина и его незыблемый авторитет. Сразу, без всякого предисловия, он взорвался монологом Хлопуши:
Казалось, вулкан человеческой страсти взорвался на глазах у присутствующих и лава боли, страданий и ненависти полилась в зал.