На опушке я набрел на охотничью хижину, срубленную из бревен и веток. Стараясь не шуметь, я обошел ее кругом и прильнул глазом к щели между бревнами. Намокшая, пропахшая дождем одежда липла к моей коже. Я потер ослабшими ладонями покрытые грязью коленки. Я уже не плакал.
В хижине, на подстилке из ветхой овчины, лежала колдунья Фулальба. Грудь ее была обнажена, лицо блестело от дождя или пота; ладонь молодой крестьянки в мокром платье скользила по ее сморщенной коже.
Я закричал, я забегал вокруг хижины, хлеща по ее стенам еловой веткой. Я знал, что теперь они вскочили с места, наскоро оделись, что они дрожат и закрывают лица вялыми, смятыми ладонями. Я бью, бью по стенам, я кричу: «Эта тварь трогала Друзиллу! И ее тоже трогала!»
Небо у горизонта — словно алая полоска губ. Я выбил дверь, я говорю крестьянке: «Эй ты, уходи, это колдунья, теперь твои руки сгорят, ты останешься без рук. Уходи!» Громко заверещав, она убежала. Мадмуазель Фулальба, медленно поднимая руки к лицу, отступила к стене, я видел, как ее глаза блестят между пальцев. Я сжал ветку двумя руками и ударил ее. Дотемна я смотрел, как она падает, извивается в грязи, поднимается на колени, целует мои ноги, кидается на стены и дверь, задыхается, расстегивает ворот платья. Наконец мои сгорбленные плечи сотряслись от рыданий:
«Она трогала Друзиллу! Она трогала Друзиллу!» Еловая ветка упала к моим ногам. Дождь перестал. Я вышел из хижины и побрел на опушку. Охотники за ночной дичью сложили свои плащи и пелерины под лиственницей. Они поздоровались со мной. Один из них увидел, что я плачу, подошел ко мне и положил мне на плечо свою тяжелую, пахнущую дымком ладонь. В этой ладони ощущалась тяжесть рабочего дня, разноцветная песнь полей, жар и прохлада лесов, гудела усталость его тела, текла влага его сердца; мое лицо трепетало в его высокой тени, как покрытый рябью пруд без решеток и балюстрад.
Любовью светилось мое лицо. Внутри меня выросло дерево. Всякий раз, как разговор заходил о тебе, на ветвях его распускались цветы.
Теперь ты от меня далека, изъедена болью, покорена, измучена, тронута тлением и распадом, ты в агонии, ты видишь то, чего не вижу я, слышишь то, чего не слышу я, ты прикоснулась к пустоте, ты находишь дорогу там, где я упаду, разум оставил тебя.
Смерть Друзиллы
Теперь я могу ее видеть в любой час дня или ночи. Перед тем, как войти в ее комнату, я поднимаю воротник куртки, словно на опушке влажного, сочащегося миазмами леса. Я подхожу к ней, не зная, улыбнется она мне или оттолкнет. Наклоняясь над ней, я дрожу от мысли, что она может плюнуть мне в лицо. Когда ее ладонь приближается к моим глазам, мне становится страшно. Я боюсь зловонной тени, стерегущей ее, как дракон. Эдвард ее не боится, он удерживает ее в жизни, впитывая ее смертный пот своими напряженными руками, своим тяжелым от желания телом.
Медленно приближается ночь. Вот она подходит к окну, нетерпеливая царица с покрытой золотом, как у саламандры, грудью; вот она поднимается в оконном проеме, милостивая и губительная влага, змея, змея. Нахлынув с заходом солнца, она скользит из лиловых кустов, ползет по накрытой тенями деревьев траве, подступает к домам, к фермам вместе с размытыми очертаниями возвращающихся с пастбищ животных, сталкивает школьника с разбитой дороги, закрывает изгороди, правит природой и людскими сердцами.
Медленно приближается ночь, укрывая мои плечи чернильным руном.
Ил поднимается мне до колен. Я слышу дыхание Друзиллы в соседней комнате; когда я открываю дверь, я вижу громадного серого краба, прячущегося в тень комода, и липкие соленые следы на паркете.
Эдвард плавает в этом аквариуме, как черная медуза. В продолжении его жестов — цветение, приливы и череда теней. Сегодня страстная суббота. Мрак хватает за горло. Грусть — временное зло. Здесь скрыт свет дня, солнце ночи, щека в конце сырой дороги.
Тень грызет ее руки, я целую черствый хлеб ее щек. Безумие изогнуло ее тело, как обгоревшую ветку. Ее глаза смотрят на меня, как озера, скованные льдом.
Эдвард поднялся к себе, чтобы переодеться к церковной службе.
Хотел бы я проникнуть в его душу. Губы его дрожат, но я подозреваю его в холодности и равнодушии. Он живет лишь противоречиями, и вся его привлекательность исходит из угнетения плоти. Его влекут великие страсти, но он остается верным своим детским обидам. Когда он хочет оставаться непреклонным, он смягчается. Его оружие — улыбка, и он осведомлен об этом. Осознавая в себе презрение к кому-либо, он способен даже это чувство выразить улыбкой. Он хочет быть волевым человеком, но удается ему быть только упрямым.
В его глазах, правда не вполне ясно, читается то, что его беспокоит — желание победить в бою и страх перед возможными ранами.
Он спускается. Когда он проходит мимо, я ощущаю запах ребенка после ванны. Хочу погладить его руку, зарыдать на его парящей груди, раствориться в нем; я его ненавижу, я ненавижу его ясное лицо, по которому проплывают фальшивые облака отрочества, я ненавижу неловкость его рук, скованность бедер и дрожание щек.