Впоследствии «игра великая» и «утехи нежные» стали подвергаться гонению, не менее стремительному, чем то, которому подвергает их ныне гр. Толстой, но более властному. Народ, как бы памятуя, что его первый певец, поэт и музыкант, полумифический Баян был «Велесов внук», как его называет «Слово о полку Игореве», не прочь был сочетать искусство с остатками языческих обрядов и верований, а книжники утверждали его в той мысли, что все жизнерадостное, веселое, всякое наслаждение в искусстве есть нечто предосудительное и христианству противное. Уже летописец Нестор полагает, что «дьявол льстит трубами и скомрахи, гусльми и русалья». В другом документе читаем: «Не подобает христианам игр бесовских играти, еже есть прыганье, гуденье, песни мирские и жертвы идольские». В XVI веке псковичи обличались в таком времяпровождении в ночь на Ивана Купалу: «Мало не весь град змиятетца (возмятется) и бубны, и сопела, и гудением струнным, и всякими неподобными играми, сатанинским плесканием и плясанием, и того ради двигнется и возстанет всяка неприязненного угодия, ако в поругание и в бесчестие рождеству Предтечеву и в насмех и укоризну дни его. Стучат бубны и гласят сопелы и гудят струны; женам же и девам плескание и плясание, главам их покивание, устам их неприязнен клич и вопль всескверные песни бесовские; хребтам их вихляние и ногам их скакание и топтание». В Стоглаве{1} говорится, что в Троицкую субботу «по селам и по погостам сходятся мужи и жены за жальниках и плачутся по гробам с великим кричанием и егда начнут играти скоморохи и гудцы и прегудницы, они же от плача преставше, начнут скакати и плясати и в ладони бити и песни сатанинские пети». В XVII веке прямо запрещаются «домры, сурны, гудки, гусли, хари и всякие гудебные бесовские сосуды». Запрещаются, конечно, потому, что, по мнению властей, были слишком распространены. И таких свидетельств о допетровской России можно бы было привести еще много.
Ясно, что народ и до Петра, как и после него, не только не отрицал наслаждения в искусстве, а, напротив, искал его, с чем усердно, но тщетно боролись властные книжники во имя аскетического идеала. И гр. Толстой не может сказать, что это грубое, конечно, но все-таки искусство, и притом народное искусство «не оценивалось вовсе». Нет, очень оценивалось, одною частью населения – положительно, другою – резко отрицательно. Могут возразить, что оно оценивалось теми и другими не по тому, насколько оно доставляло наслаждение, а по тому, насколько оно выражало чувства, вытекающие из религиозного сознания – языческого, с одной стороны, и христианского – с другой. Здесь есть доля истины, но не следует ведь забывать и то признаваемое самим гр. Толстым «огромное поле искусства», независимое от религиозного сознания, которое будто бы «не оценивалось вовсе». И, во всяком случае, неверно, значит, то положение гр. Толстого, что
Гр. Толстой много говорит о христианском смирении и кротости, об уважении к мнениям 9/10 или 99/100 или вообще очень большой дроби человечества. Вот, например, как он говорит о себе в подстрочном примечании на стр. 105: «Представляя образцы искусства, которое я считаю лучшим, я не придаю особенного веса своему выбору, так как я, кроме того, что недостаточно сведущ во всех родах искусства, принадлежу к сословию людей с извращенным ложным воспитанием вкусом. И потому могу, по старым усвоенным привычкам, ошибаться, принимая за абсолютное достоинство то впечатление, которое произвела на меня вещь в моей молодости. Называю же я образцы произведений того и другого рода (мы сейчас увидим, что разумеет гр. Толстой под двумя родами