Я уехал из Коттакала утром на такси. На заднем сиденье старого «Амбассадора» меня сопровождала большая картонная коробка, а в ней старательно завернутые в газеты девять больших бутылок с лекарством, приготовленным специально для меня. В моей голове еще вертелся вопрос, буду ли я когда-нибудь это принимать, но подспудно я чувствовал, что делать этого не стану. И не столько из-за запаха, происхождение которого мне теперь было доподлинно известно, а потому, что я просто в них не верил. И как бы мне ни нравился слон, торжественно качающий головой в углу двора, каким бы чудесным он ни казался, я был убежден, что для меня (возможно, к сожалению) он навсегда так и останется просто слоном, но никак не богом.
Чудо для меня одного
Ворота ашрама закрылись за такси, я приехал «домой», и весь внешний мир с его шумом, проблемами, желаниями и радостями, о котором говорил Свами, остался где-то там. Я поставил картонную коробку под койку и вернулся к размеренному, спокойному ритму жизни, который мне был так по душе: занятия, прием пищи, «пуджа», гимны гурукулама — и еще кваканье, стрекотание, писк и щебет вокруг.
Иногда я себя спрашивал, как же я оставлю этот мирный, тихий угол и вернусь к семье — не к «семье» гуру, а к той, другой, настоящей семье, но этот вопрос не заставал меня врасплох, я был уже к этому подготовлен. Наверное, и со смертью тоже так: тело слабеет, разум начинает мыслить по-другому и, когда час настает, все кажется более приемлемым и менее драматичным, чем раньше.
Так говорит Кришна юному Арджуне в «Гите», объясняя ему сущность смерти. И, говоря о «джива», «том, кто живет в теле», но кого не следует отождествлять с этим телом, добавляет:
Одну стихотворную строчку, иногда только одно слово Свами мог обсуждать часами. Познакомив нас с Ведантой через Упанишады, вторую часть курса он посвятил в основном «Гите», которая, хронологически следуя за Упанишадами, представляет собой сокращенное изложение всего ведантического видения мира в форме диалога между Кришной и Арджуной.
Уже одно только звучание санскрита в некоторых местах текста доставляло мне глубокую радость. Иногда, когда мы читали эти тексты хором перед началом занятий, у меня возникало впечатление, что я парю в воздухе. Такое со мной случалось раньше, только когда я пробовал курить опиум в Пномпене или проникался историей на самой верхушке храма в таких местах, как Ангкор или Паган. Теперь эти стихи давали мне подобное видение Вселенной… А люди? Великим и мелким, подлецам и героям — всем без изъятья суждена одна и та же судьба:
Как мириады бабочек ночных В огонь летят, чтоб там найти погибель, Так человек в пылающую пасть Прожорливого времени стремится…
И это происходит не потому, что люди отмечены печатью греха, не потому, что некое божество «где-то там» приговорило их, а потому, что:
Все, что рождается, на смерть обречено. Родится вновь все то, что умирает. Все это неизбежно; в этом нет Причины для страданий…
У бога «Гиты» нет своего избранного народа, он не обрекает никого на вечные муки, не приберегает для одних то, в чем отказывает другим. Такой бог мне подходил — всеохватный и вездесущий бог, для общения с которым не нужны посредники, который не посылает на землю своего представителя, сына или пророка, говорящего людям: «Он велел передать вам…» Это бог, которого каждый может видеть по-своему: в простом булыжнике или в одной из прекраснейших и высочайших горных вершин в Гималаях, такой, как Кайлаш. Мне казалось, что такое видение подходит свободному человеку, что оно родилось из чистых поисков, не преследовавших цель защитить интересы определенной расы или класса; это были поиски во имя всего человечества.