Если бы ты мог знать, до какой степени я огорчаюсь, когда смотрю сейчас на пройденный нами путь и вижу, что, несмотря на мои самые добрые намерения и многочисленные усилия, эти надежды разбились вдребезги… Возможно, тебе, любимый мой, кажется, что я к тебе несправедлива в этих упреках, что зря взваливаю на тебя вину за неудачи в нашей жизни… ну что ж, вероятно, ты прав, возможно, я сама во всем виновата.
Ведь ты тоже разочаровался во мне, и видеть это твое разочарование мне особенно мучительно. Я тоже не такая женщина, с которой ты желал бы провести жизнь. Остается лишь признать свою вину. Но теперь нельзя вернуться назад и заново прожить уже прожитые годы – так будем же помогать друг другу в покое, счастье и взаимном уважении. Напоминать друг другу о прошлом, о прошлых обидах или неудачах – это все равно что надевать друг на друга оковы, а я мечтаю всего лишь быть тебе другом, быть нужной тебе.
Вспомни, как часто я хотела побеседовать с тобой о по-настоящему серьезных вещах, как часто у меня возникала в этом потребность, но ты не отвечал мне, и мы так и не смогли понять друг друга. Я чувствую, что подлинное единение любящих – такое единение для нас невозможно, ибо мы слишком разные, наши мысли идут по разным путям и никогда не смогут совпасть. На свете так много всего, без чего я не могу обходиться, но ты об этом ничего не знаешь. Если я расскажу, ты не сможешь понять, ты усмехнешься снисходительно… О, ты лучший из мужей, твоя доброта ко мне огромна, ты необычайно заботлив и нежен. Я люблю тебя, мой дорогой, дорогой супруг, и именно поэтому меня настолько сильно печалят мысли о том, что жизнь наша далека от совершенства, что порой мы с трудом находим общий язык… Но я не виню тебя, никогда не виню тебя…»
Когда великий герцог читал это нанизывание словес, это повторение одного и того же на разные лады, ему казалось, будто он читает некий роман, настолько натянутыми, выдуманными, ненатуральными казались ему страсти, обуревавшие жену. Письма, чудилось, шли из головы, а не из сердца. В словах жены Людвиг не находил истинного пыла – в них была маниакальная страсть к преувеличениям, к высасыванию из пальца трагедий, продиктованных поведением любимых книжных героинь (а Алиса непотребно много читала чувствительных романов!) и желанием прожить жизнь не свою, а какой-нибудь там леди Мэри, или мисс Аделаиды, или этой, как ее… да ну их к бесам, всех этих глупых девок!
Нет, совершенно верно писала Алиса, что она сама себе придумывала беды, сама отягощала гнет внешнего мира буйством своей фантазии!
К несчастью, подобное наслаждение душевной истерией герцог Людвиг порою замечал в своей второй, самой красивой дочери Элле… И ее болезненная страсть видеть не явную жизнь, а жизнь придуманную, более того – пытаться втиснуть жизнь явную в прокрустово ложе самостоятельно вырезанных, вызолоченных, разукрашенных рамок – его очень пугала.
У Эллы была страсть класть рядом с собой на подушку что-нибудь, например бант, который она носила целый день. Не развязанную ленту, а именно бант. И она доводила до нервных припадков себя, а до слез – служанок, которые осмеливались бант не завязать или завязать не в точности с той же аккуратностью, с какой он был «создан» днем. Элла заливалась слезами над «бедным бантиком», засыпала, уткнувшись в него лицом и шепча ему нежные слова… А утром забывала про него начисто, вечером на ее подушке лежал другой фаворит…