— Да чего там, ничего, — сказал Колбаковскпй, тем не менее отодвигаясь так, что между нами поместился бы еще человек. — Спокойной ночи, товарищ лейтенант!
Пробудился я от выстрелов и крика: "Тревога! В ружье!"
Не тотчас сообразил, что это не во сне, а наяву. Рывком поднялся, подхватил с гвоздя гимнастерку. Солдаты одевались, спрыгивали на пол, натягивали сапоги, разбирали оружие из пирамиды. Дневальный суетился у нар, у стола: "Тревога! В ружье!" В стенку вагона снаружи дубасили и приглушенно кричали: "Тревога! Быстро выходи!" Эшелон стоял. На путях слышались неразборчивые крики и стрельба.
На воле было прохладно и сыро, может, поэтому меня одолевал озноб. Расстегнув кобуру пистолета, я приказал бойцам залечь в канаве неподалеку от эшелона. То же делали бойцы из остальных теплушек. Оставив за себя Колбаковского, я побежал к штабному вагону. Стрельба прекратилась, крики стали реже. Прочертила кровавый след и погасла сигнальная ракета. Кто кому дает сигнал, что вообще стряслось? И где мы — в Германии или в Литве?
У штабного вагона, где собрались командиры подразделений, выяснилось: бандиты разобрали рельсы, машинист вовремя затормозил, остановив состав метров за пятьдесят, — и тут мы были обстреляны из лесу. Ответным огнем часовых на тормозных площадках бандиты были рассеяны, потерь у нас нет, путь будет отремонтирован. Комбат приказал объявить отбой тревоги.
Но мы еще проканителились часа полтора, прежде чем поехали.
И часа полтора обсуждали происшествие. Поскольку мы уже пересекали литовскую территорию, сошлись на том, что эшелон обстрелян "лесными братьями", местными националистами. Нашлись такие, кто был здесь недавно, и подтвердили: националисты бандитствуют, нападают на партийных и советских работников, на небольшие группы наших солдат, по ночам устраивают диверсии на дорогах. Толя Кулагин рассказал, что и в Западной Украине националисты не утихомирились: гитлеровцы драпанули, а бандеровцы остались, лютовали, Советской Армии приходилось сражаться с ними, головорезами.
— А все одно им будет капут, — сказал Головастиков. — Как их хозяевам…
На том и порешили и отошли ко сну — споро, как по команде.
После происшествия и я уснул, как в омут канул. Хотя сновидения не оставили меня в покое.
10
Я проснулся с сознанием: стоим. В раскрытую настежь дверь врывались солнце, ветер, голоса. В теплушке никого не было. Один я валялся, засоня. Сунул ноги в бриджи, в сапоги — и вниз в маечке, с всклокоченной шевелюрой. Спрыгнул на гравий, и сразу же, словно мгновенные токи матушки-земли, вошла в меня радость, от ступней хлынула в голову. У вагона простодушно, ласково улыбался дневальный:
— Доброе утро, товарищ лейтенант.
— Утро доброе, — ответил я, улыбаясь.
Поигрывая голыми плечами, баловался зарядкой, поглядывал.
Было раннее утро, солнышко алело над головным вагоном — паровоз отцеплен, меняется поездная бригада, — трава, ветки, рельсы в росе; на станции несколько эшелонов — и нашего полка, и чужие; мои ребята плескались у водогрейки и у теплушки: оголенные по пояс, одни поливали другим из котелка, те намыливались, фыркали, требовали: лей, не жалей! Подскочил Драчев — с полотенцем, мыльницей, зубной щеткой:
— Товарищ лейтенант, дозвольте туалет?
— Дозволяю, Миша.
Драчев расплылся: Мишей я его кличу не часто. А мне хотелось сказать ординарцу еще что-нибудь доброе, приветное. Не нашелся, проговорил:
— Побриться бы, Миша.
— Организуем, товарищ лейтенант!
— Как спалось?
— Лучше всех, товарищ лейтенант! Солдатский сон сладкий.
Ровно бабонька в соку.
В последнее время Драчев стал заливать о женщинах — назойливо, игриво, мне это не нравится, но я ему ничего не говорю.
— А вы как спочивали?
— На четыре с плюсом, — ответил я, понимая, что и настроение потому отличное, что выспался, голова ясная и легкая, что мои мышцы бугрятся, что мне всего-навсего двадцать три, что я на польской земле и на меня посматривают польские красавицы.
Да, все-таки свернули на Польшу. Их было вдоволь, полячек, — на пристанционном базарчике, подле теплушек и платформ. В сарафанах и ситцевых платьицах, с лентами в волосах, большеглазые, голосистые, прыткие, они продавали и выменивали съестное на трофейные вещи, а то и просто любезничали с солдатами, иногда рискованно. Русская и польская речь, восклицания, смех, визг.
Нет, что ни говори, паненки народ отчаянный. Они поглядывают на меня, я — на них. Однако в разговор не вступаю. Зато мои солдатики упиваются. Драчев и тот ухитряется, поливая мне на руки, задевать проходящих полек.
— Драчев, пожалуйста, лей как следует.
— Виноват, товарищ лейтенант!.. Ух ты, лапушка, кохана, поедем с нами! Боишься, рыбочка? А ты не боись, не съедим…
Он льет мимо моих рук. Но я молчу, только вздыхаю притворно. Да улыбаюсь — сам себе. Паненки — прелесть, и солдатиков не удержать. Ну и пусть порезвятся — до удара станционного колокола, до паровозного свистка. У меня безоблачно на душе, радостно, и я не сомневаюсь: сегодняшний мой день будет состоять из удач.