И — ударило. Дальним орудийным громом, подзабытой скороговоркой пулемета «Максим». Ударило, затянуло густым туманом последней боли. Последней, такой памятной…
Сжал побелевшие пальцы поручик Разумовский, прямо в конскую морду пулеметным стволом целя. От ленты огрызок остался, окружена со всех сторон тачанка, бородатые морды уже рядом. «Сдавайся, беляк!» — орут.
— Смело мы в бой пойдем! — оскалился в чужие личины поручик. — За Русь Святую! И за нее прольем…
Не песня вышла, просто хрип. Но сумел все же — разом, одной очередью положил коня и всадника. И обрадоваться успел напоследок. Взлетела к самому небу чужая сабля, хлынула темная кровь из перерубленного горла.
Смело мы в бой пойдем за Русь Святую…
Убит отделенный и взводный убит. Бьют в упор тачанки махновские. Попал в засаду непобедимый отряд товарища Химерного.
— За мной! — кричит боец Оксана Бондаренко. — Порубаем гадов! Смело мы в бой пойдем за власть Советов!..
Тачанка — что крепость. Огрызается пулеметным свинцом, не подойдешь, не подъедешь. Но все-таки прорвалась боец Бондаренко на своем сером в яблоках красавце-коне, махнула шашкой, голову лихую махновскую в кровавую кашу дробя. И еще успела удивиться, отчего шашка не в руке, отчего окровавленная трава так близко.
Смело мы в бой пойдем за власть Советов…
— Сколько раз можно умирать, Андрюша?
— Сколько раз можно умирать, Ксения?
Догорал вечер, уходил прочь со старого погоста. Пусто стало, разбрелся народ мертвый под свои кресты да звезды. Постояли красный боец и белый офицер над опустевшим вечным домом Сергея Ксенофонтовича, бывшего народного учителя…
— Как в детстве, Ксения. Обидят — жаловаться хочется, хоть кому-нибудь. Только я уже тогда знал: нельзя жаловаться.
— Нельзя, Андрюша.
Сгущалась вечерняя тьма, призывая ночь. Отпуск кончался. Жаловаться было некому.
— Почитай стихи, Андрюша! Ты, наверно, много стихов знаешь.
— Знал. Забылось все… Вот помню — про войну.
Вздохнула Оксана — совсем другое услыхать надеялась. Но и сейчас возражать не стала. Про войну, так про войну.
— Эти стихи друг мой написал — штабс-капитан Вершинин. В батальоне нашем, Первом Офицерском, его стихи все любили.
Помолчал поручик, отступил зачем-то на шаг.
Послушала стихи про войну красный боец Оксана Бондаренко, тоже на шаг отступила.
— Вот о чем ты сказать хотел, Андрей Владимирович? Тогда ответ выслушай: спасли мы Россию и народ спасли — от таких, как ты! И жива она будет — без таких, как ты. И мириться нам с тобой не на чем!
— Не на чем, — кивнул поручик Дроздовского полка, чуть ближе подходя. — Можно я тебя поцелую, Ксения?
— Нет, Андрюша! — вздохнула красный боец Бондаренко. — Не будешь ты, беляк, меня целовать. Я тебя сама поцелую…
— Знаешь, Андрюша, подумала я сейчас… Если мертвые наконец помирятся, может, и живым легче станет? Весь век, год за годом — кровь и кровь, вражда и вражда, страшнее, чем в Пекле!
— Может быть. Только как им… Только как нам помириться?
— Неспокий, — прошептала Оксана.
— Немирье, — перевел Андрей.
Рынок
Андрей Ивченко возвращался из Житомира, где навещал родственников жены. Багажник немолодой «шкоды» был набит принудительными гостинцами — кисловатыми яблоками в полиэтиленовых кульках, луком, зеленью, «поричкой», бутылками самогона и литровыми банками с неизвестным темным содержимым. Андрей возвращался не то чтобы раздраженным (родственники жены всегда принимали его хорошо) и не то чтобы усталым (было всего три часа дня, а встал он сегодня поздно). Просто лежало на дне души смутное ощущение, что воскресный день (а с ним, пожалуй, и добрая часть жизни) потрачен впустую.