Девять лет и одиннадцать месяцев разыскивала я аргументы и доказательства, что любовь «по-своему» была любовью на самом деле. Взывала к фотографиям, к письмам… Часами, сутками, месяцами вживалась я воспаленно-ожидающим взглядом в семейный архив.
На фотографиях я взирала на него, а он — непременно куда-то в другую сторону. Меня интересовал Тиран, а его — окружающая действительность. Короткие его письма — а чаще открытки — начинались словами «Здравствуй!», или «Добрый день!», или вообще какой-нибудь шуткой. А я хранила их, перекладывала, перечитывала… ничего не находя между строк. Своих же многостраничных посланий, начинавшихся не словами, а восклицаниями, я не обнаружила ни одного. Неужто разорвал? Выбросил?
Как-то он назвал меня Сарой Бернар… Не письменно, а вслух — и это, увы, улетучилось. Тогда ему требовалось воодушевить меня на взятие Эвереста. «Это имело смысл…» Но почему я-то сама не вцеплялась в былые свои удачи? И не искала в них утешения? Женская доля всегда была для меня дороже актерской. Чем меньше осуществлялась она, тем упрямей повышалась в цене. И ту долю свою, и другую я отдала
Тираны с маленькой буквы — политики, властители, полководцы — не помнят жертв, во имя славы их принесенных. И Тиран с буквы заглавной — так пишутся прозвища — тоже их не очень-то замечал. Но не трепетал, не трясся он и над собственными, порою требовавшими жертвенности, победами. Если они были уже добыты… Он не вел скаредно счет своим достижениям, не копил их, не перебирал тщеславно в своей памяти… как «скупой рыцарь» золотые монеты и драгоценности в дрожащих, иссушенных алчностью пальцах. Завоевав, забывал… Вероятно, и со мной как с женою так было. Как было, так было… Что теперь можно поделать?
Помню, как стремился он, чтобы все ученики его стали звездами или, по крайней мере, светящимися точками на небосклоне искусства. Но когда этого достигал, даже на премьеры их не являлся. Странности поступков его были непредсказуемостью таланта. И разве могли они мне не нравиться?
Однако, как считалось, звезду первой величины он режиссерским своим телескопом обнаружил только во мне. Никогда б он не взял меня в «связку», если бы было иначе. Посланий моих Тиран не хранил, а газетные и журнальные интервью, в которых превозносился актерский мой дар, сберегал в аккуратных объятиях целлофана. Чтобы не сморщились, не состарились… Он, помню, сказал, что восторг перед женской красою со временем блекнет, а перед красою Божьего дара — нет. Так, может, восхищенье моею игрой означало восхищенье
Если б нас было двое… Но были к тому же его цели, его высоты, его Эверест. А верней,
Но все-таки кому из людей мой муж отдавал свою душу? Тем, персонально неведомым, миллионам, кои обобщенно именуются зрителями? В ответ на их обожание? Они, по мнению мужа, преклонялись предо мною даже трепетней, чем пред ним, поскольку суперактриса ближе зрителям, чем суперрежиссер: она — на экране, а он — где-то
— Известно, — сказал Тиран, — что одаривать собой всех на свете гораздо проще, чем кого-то конкретно. И что проявлять человечность ко всему человечеству в целом куда легче, чем к одному определенному человеку.
Так не избрал ли он то, что проще и легче?
Затворничество способствует размышлениям. И я задавала себе вопросы, ответить на которые мог только
Через девять лет и одиннадцать месяцев мне позвонили со студии телевидения. Десятилетие со дня смерти Тирана они замыслили отметить ретроспективой его творений. Начать же решили с конца: с картины, увенчанной «Оскаром». И попросили предварить ее воспоминаниями о супруге. Я ответила так, как обычно отвечают в подобных случаях:
— Мой муж — это его фильмы.
Я не сказала, что «наши», ибо продолжала числить себя
Новые свидания с искусством Тирана были событием — и я решила к каждому из них наряжаться с премьерной торжественностью. Хоть и очутилась с тем ретро наедине… Наряды мои тоже хранились взаперти, как и фильмы. Я старательно отгладила костюмы и платья, которые ему нравились. Он не раз повторял: «Твой гардероб я люблю: он свидетельствует о вкусе». Не подчеркнул, что любит его