Мне снился чудно́й сон. Я летала высоко-высоко над землей, в руках у меня была лира, и струны у нее все время спускались, и мне не удавалось извлечь из нее ни единого аккорда. А я все парила и видела необъятный горизонт, облака – синие, желтые, красные, разноцветные, золотые, серебряные, клочковатые, странные, внезапно все становилось серым, а потом опять вспыхивало; а я парила все выше и наконец очутилась на такой головокружительной высоте, что впору было испугаться; но я не боялась, облака были как будто замерзшие, с серым отливом и блестящие, как свинец. Все расплылось, а я все сжимала в руках мою лиру с плохо натянутыми струнами, а далеко у меня под ногами виднелся красноватый шарик, Земля.
<…>
Вся моя жизнь в этом дневнике, минуты, когда я пишу, – самые спокойные у меня; это, быть может, мои единственные спокойные минуты.
Так гореть, кипеть, плакать, страдать и жить! И жить!
Почему меня заставляют жить?
Ах, я нетерпелива, мое время придет… Хочу верить, но что-то мне говорит: не придет никогда и всю жизнь я так и буду ждать, ждать, вечно ждать, и ждать, и ждать, и ждать.
По мне, уж лучше полное отчаяние, потому что после этих мучительных минут всегда выпадает немного покоя, как после дождя – солнце.
Я не из-за этого несостоявшегося вечера жалуюсь, вечер – только повод, слово, к которому цепляешься, чтобы сказать то, что думаешь.
<…>
Не хочу всеобщей жалости, но мне хотелось бы, чтобы кто-нибудь меня прочел, понял, пожалел, поплакал со мной вместе, искренне, зная, о чем плачет, понимая меня, видя самые укромные уголки моего сердца.
Если я скоро умру, все сожгу, но если умру старухой, этот дневник прочтут. Суметь бы мне выразить себя, запечатлеть всю жизнь женщины, все ее мысли, все, все, – такой фотографии, по-моему, еще не было. Это будет любопытно.
Если я умру молодой, уже скоро, и, на беду, не успею сжечь дневник, люди скажут: бедняжка! Она любила Одиффре, вот откуда все ее отчаяние.
Пускай себе говорят, я не могу доказать, что это неправда: чем больше буду говорить, тем меньше мне поверят. <…>
<…> Хотелось бы мне обладать талантом всех писателей, вместе взятых, чтобы правдиво изобразить мое глубокое отчаяние, раненое мое самолюбие, все мои несбывшиеся желания. Стоит мне чего-нибудь пожелать – и этого не будет!
Попадется ли мне когда-нибудь бездомный пес, голодный, которого лупят все уличные мальчишки, или лошадь, которая с утра до ночи возит тяжеленные телеги, или осел на мельнице, или церковная крыса, или безработный учитель математики, или поп-расстрига – ну хоть кто-нибудь, достаточно жалкий, убогий, несчастный, униженный, забитый, чтобы можно было сравнить его со мной?
У меня есть платья, дом, хорошая еда, экипаж, ложи и места всюду, где их можно достать за деньги!
Сколько людей, у которых нет ничего, видят, как я проезжаю нарядная в экипаже, завидуют мне и думают, что я счастлива!
«De mici lamenti stancava il ciel». E lo stanca amara![34]
Но что делать, что делать! Где моя гордыня, где моя благородная гордость, где моя твердость! Раздавлено, все раздавлено!
Самое ужасное, что минувшие унижения не скользят по моей душе, а оставляют на ней мерзкие следы! <…>
У меня даже нет развлечений, какие бывают в мои годы! <…> Я даже танцевать – и то не танцую!.. <…>
Вам никогда не понять моего положения; никогда не вообразить себе, как я живу.
Прочтете и посмеетесь…
Смеетесь, смеетесь, но, может быть, отыщется кто-нибудь, кто заплачет. Нет, никто меня не понимает! Жить так, как я живу, и с таким характером, как у меня!!!
<…>
1876
В одиннадцать пришел Каторбинский, мой молодой учитель живописи, поляк; привел он с собой натурщика – вылитый Христос, только смягчить немного линии и оттенки. У бедняги нет одной ноги: он позирует только для лица. Каторбинский сказал, что рисовал с него всех своих Христов.
Должна признаться, что слегка стесняюсь, когда мне велят вот так сразу, без подготовки, писать с натуры; я взялась за уголь и храбро наметила контур.
– Неплохо, – сказал преподаватель, – а теперь сделайте то же самое кистью.
Я взяла кисть и выполнила, что он велел.
– Неплохо, – опять сказал он, – сделайте теперь в цвете.
Я взялась за краски, и через полтора часа все было готово. Бедняга-натурщик все это время не шелохнулся, а я просто глазам не верила; когда я занималась с Бенса, мне требовалось два-три урока на карандашный набросок и на то, чтобы перенести его на холст, а тут я разом с натуры сделала все: и набросок, и краски, и фон. Я собой довольна, и если уж я так говорю – значит заслужила. Я очень строга и редко бываю довольна, особенно сама собой. <…>
Сегодня Фачотти заставил меня пропеть все ноты, какие могу; мне не хватает двух нот до трех октав. Он был в восторге, а я не испытываю особенной радости. Голос – мое сокровище! Мечтаю добиться славы на оперной сцене. По мне, это не хуже, чем стать принцессой.