где вся доблесть и честь, воспитываемые с детства, не мнятся пригодными только для того, чтобы «настучать» (спец. термин) на своего отца;
и где ночные выстрелы в затылок миллионам ни в чём не повинных мужчин, женщин и ДЕТЕЙ не являются актом мужества, доблести и славы.
Я-то знаю, отчего некоторые старики не помнят своей родословной и помалкивают о прошлых подвигах или с важностью лгут о том, что совершили не они. В королевстве тотального вранья почти невозможно докопаться до правды, и от этого меня иногда охватывали приступы некрасивого, неинтеллигентного бешенства. Я начинаю тихо рычать, материться и святотатствовать, рассылая проклятья на головы престарелой гвардии почётных и поныне палачей, виновных в моём бешенстве. В липкой массе серых безрадостных лиц (как лица формируют действительность, или это действительность формирует лица) я выискиваю отмеченные печатью душегубства и мрака не лица, а сморщенные злостью и временем куски пергаментов, закоптелые от наганного пороха. Уступая место старику в метро или трамвае, я вглядываюсь в него: этот или нет? Хотя наверняка знаю, что герои эти в метро не ездят. У них до смерти свой особый транспорт, свои кормушки, свои спец. санатории. Щёки у них и у тех, кого они охраняли в Смольном, лоснились даже в блокаду, а рядом ели человечину и дохлых крыс.
В старушечьи лица всматриваюсь тоже. Среди паучьего племени с наганами в щупальцах злодействовали и существа женского рода, и какие-то мужчины могли спать с такими и не чувствовать, что совокупляются со сколопендрами, скользкими не от любовной похоти, а от яда и крови укушенных.
Лев Толстой как-то писал, что в 1880 году на всей Руси двух палачей для свершения казни не нашлось. Один на всю посконную был, а двух не сыскалось. А через 50 лет их объявились миллионы. Тонка оказалась русская стенка между богобоязненностью 1880 года и вседозволенностью 1918-го. А проломили её и того раньше.
Эй! Герои заспинных выстрелов, еженочно, в поте лица трудившиеся курками своих именных и безыменных маузеров! Отзовитесь. Я не буду плевать в ваши глазные щели, которыми вы примерялись к затылкам, уже расколотым не выстрелами, но недоуменьем и ужасом. Я не вцеплюсь, как бульдог, вам в шею или хотя бы в ногу. Нет, нет, нет. Знай каждая смердящая трупным ядом и бренчащая позорными медалями старая гнида, что при встрече с тобой я сниму ботинки, чтобы случайно не раздавить тебя каблуком во имя так называемой запоздалой справедливости и поцелую тебя, куда ты только пожелаешь, даже ниже поясницы, и скажу:
— Спасибо за то, что ты сделал для них. Но они ничего не поняли. Ты стрелял хорошо и много, но надо было стрелять ещё лучше и больше. Они по-прежнему уважают твоего хозяина, тебя и твои медали, а поэтому возвращайся и доведи дело до конца.
И я с благоговением поцелую его закопчённую правую руку и, не искушая ног ботинками, рыдая уползу в какой-нибудь подвал или на помойку.
Да, стариков надо уважать. Уступать им место в транспорте, если у кого-нибудь из них не хватает сил вытолкнуть тебя из законной очереди — самому выйти из неё и уйти опять в хвост. Иначе как же мы воспитаем в себе христианское смирение и милосердие к врагам. Настоящее милосердие нам, конечно, ни к чему, но перед миром, потомками, можно ведь и пощеголять. Живёт же и по сей день в наших краях красивая легенда о том, как милосердны мы к поверженным врагам своим.
Каждый школьник знает, что немцы издевались над пленными, мучили их, травили собаками, а русские воины кормили пленных своей кашей, пускали погреться к огоньку, а то и шинельку со своего плеча жаловали. Красиво и великодушно, я эту легенду с детства знал. И зачем только мой отец всё испортил и рассказал мне о том, как солдаты его взвода давали «погреться» пленным, которых некуда было деть. Заставят немца снять брюки и стать буквой Г. Потом вывернут запал из гранаты, вставят в беззащитную задницу и дернут кольцо. Звука почти никакого. Лёгкий хлопок и половина прямой кишки вместе с близлежащими внутренностями превращаются в фарш. Снаружи у человека никаких повреждений, адская боль не мешает ему бежать, и он бегает кругами скачками, пока не упадёт. Но умрёт не сразу, а может только через 2–3 дня. И во всё время этой весёлой армейской шутки вокруг перекатывается волнами дружный солдатский смех. И вправду смешно. Грустно только то, что прекраснозвучное слово «милосердие» у меня навсегда теперь связано с подпрыгивающим пленным немцем.
Однако, чёрт с ним, с милосердием, но как там Серафим, не в инфаркте ли и чисты ль у него штаны?
Несмотря на обмороженные страхом спину, шею и многие другие части тела, я заставил себя обернуться и увидел Его.
Первый раз он явился ко мне во сне. Он был тогда, как и теперь, в бесформенной одежде вроде плаща и без лица, скрытого чёрной тенью. Во сне он разговаривал с моим отцом, а когда я проснулся, Он исчез, но отец продолжал разговор с ним по-прежнему до тех пор, пока на «скорой помощи» его не увезли в психбольницу. Оттуда он уже не вышел.