— Нет, почему же? Еще как ездят! Да, многие вещи я начинаю видеть в другом свете. Последние силы из тебя выжимают, а ты не смей пикнуть. Но запомни, Басшева, мои слова: все до поры до времени, долго так продолжаться не может. Рабочий — что честный должник; тот по копейке собирает, чтобы рассчитаться с долгами, и рабочий копит обиды, чтобы, когда настанет время, за все расквитаться.
Тодя удивленно смотрит на отца, — да, он заметно изменился: на лбу резче обозначились морщины, и таких слов от него слышать еще не приходилось. А тем временем Носн-Эля думает о том, что его младший сын уже не маленький, вырос… Если у него хватило сил и ума взять в руки жердину, значит, он уже не пропадет, но пока худо. Как прожить? Лейви с трудом упросил владельца кондитерской, Нафтолу, принять его на работу, а тут в доме опять лишний рот. Но что поделаешь? Недаром говорят: беда научит, нужда заставит. Не чужой ведь. К восьми годам отпустили мальчика из дому раздетым и разутым. Иди, зарабатывай себе на хлеб. Разве он, отец, заранее не знал, что ребенку будет не сладко? Старшие, те хоть в хедере[4]
учились, а этому и не пришлось. Видно, так уж ему на роду написано. Придется что-то придумать… Пока надо его порадовать доброй вестью:— А ты знаешь, Довидл, кто теперь у нас в мастерских работает? Твой Никифор. Я его помаленьку обучаю токарному делу. Башковитый мужик! За что ни возьмется — все горит у него в руках.
Тодя оживился.
— Никифор? Ведь он же был матросом!
— Ну и что, что матросом? Должно быть, так надо.
— Тогда я сейчас и пойду к нему.
— Сейчас! Ты что думаешь? Он сидит дома и ждет не дождется, когда ты его навестишь? У него своих забот хватает. Но если тебе не терпится, я его завтра предупрежу — и ты к нему сходишь.
И вот шагает Тодя в село, где живет Никифор. Сатиновую косоворотку он снял и прикрыл ею плечи, связав узлом рукава под подбородком. В поле стоит запах налитых колосьев, воздух такой, что впору не дышать им, а пить, как парное молоко. От города до села не так уж далеко. Вот и ветряк виден. Кажется, что крылья ветряной мельницы врезаются в тучи. По дороге возвращается домой с пастбища стадо. Коровы идут сытые, с переполненным выменем. Пастух, усохший старик, держит длинный, по-змеиному гибкий кнут. За стадом стелется густое облако пыли. У колодца стоит молодая крестьянка в новых плетеных лаптях, белой вышитой сорочке с широкими рукавами и разноцветным монистом на шее. Она с такой ловкостью подцепляет коромыслом до краев наполненные ведра, что вода в них даже не колыхнется. На плетнях сушатся пузатые макитры. Детвора барахтается в дорожной пыли. Тут же разлегся хряк — такой жирный, что розоватое сало просвечивает сквозь кожу и щетину.
— Заходи, заходи, Давидко! Посмотрим на тебя. Ну, как ты? Жив-здоров? Молодец, подрос, настоящий парубок! Не хватает только усов, был бы похож на настоящего мужчину. Ну, туды-перетуды, рассказывай, как там живут циркачи, что хорошего у тебя слышно?
— Ничего.
— Из ничего, да будет тебе известно, и получается ничего. Ничего — это нуль без палочки. Сам подумай.
Как-то странно получается: отца своего Тодя стесняется, а с Никифором он чувствует себя свободно.
Земляной пол в Никифоровой хате, видно, только что обмазали. У печки растянулась кошка. На подоконниках горшки с цветами. Большой стол покрыт чистой вязаной скатертью с короткой бахромой. Ее, должно быть, связала мать Никифора или его жена, Ксеня. Она сидит на сохранившемся, очевидно, с незапамятных времен сундуке для приданого и шинкует капусту.
— Давидко, а ну-ка ставь правый локоть на стол — померимся силенками. Вот так! О, да ты, брат, крепко стоишь на земле. С такими, как у тебя, мускулами ты в цирке далеко пойдешь…
— Дядя Никифор, я уже так далеко зашел, что еле домой добрался.
— И такое бывает. Но я вижу, что ты парень не промах, и язык у тебя хорошо подвешен. И за все это тоже надо твоим Киселевым сказать спасибо.
— Вы разве их знаете? Киселевы как раз ничему плохому меня не учили.
— А я и не говорю. Мне о них твой отец много рассказывал. Знаешь, у твоего отца золотые руки. Ему только дай развернуться, и он мог бы многого добиться. Уже сейчас он механика за пояс заткнет.
— А механик у вас злой?
— Нет, я бы этого не сказал, — Никифор обнял Тодю за плечи и продолжал: — Идем, угощу тебя свежим, еще в сотах, медом и покажу сад. Сад — отцовский. Сам он его сажал и вырастил и сейчас никому не доверяет чистить его, а уж о том, чтобы подрезать или побелить деревья, и говорить не приходится.
Ночевать забрались в сарай на сеновал. Воздух был свеж и прохладен, и они укрылись большим овчинным кожухом. Сквозь приоткрытую дверь видно было, как взошла луна, проложила серебряную тропку до середины неба и осветила все вокруг. Потом снова скрылась за тучки. Где-то в селе вдруг заливисто залаяли собаки.