На переломе века, за перевалом победоносной войны… некие старшеклассники ловили что-то по радио. Так, без особой цели. В поисках музыки. И постоянно утыкались в «глушилку».
…Вдруг сквозь железный и непрерывный грохот донесся к нам русский голос. Он сказал:
– Свинья Машка опоросилась под личным руководством товарища Сталина.
И больше ничего. Опять завизжало, затрещало, заухало. Мы смотрели друг на друга – приснилось, почудилось?.. И тут, – наверное, лишь затем, чтоб убедить нас в своей реальности, – голос прорвался снова:
– Где Бабель? – спросил он. – Где Киршон? Где Веселый?
Возможно, следующим был Павел Васильев. Или Иван Катаев.
Или Клычков. Или Клюев… Если бы назвали какую-нибудь из этих фамилий, мы бы поняли по крайней мере, что речь идет о людях. Но что такое – бабель, киршон, веселый? Технические термины, лесные плоды, поселки городского типа? Бабель, например, – ягода. Киршон – гайка. Веселый – деревня или хутор.
Эдуард Шульман. «Интермедия с классиком»
Эта встреча с Бабелем, приключившаяся со старшеклассниками 49-го или 51-го года, я думаю, вернее отражает реальность посмертной судьбы утаенного классика, чем та, что в какой-то счастливой лотерее выпала мне и троим моим друзьям – старшеклассникам 42-го.
Вернемся, однако, в 1957-й – год возвращения Бабеля в лоно родной литературы.
Только что отгремел XX съезд с потрясшим мир «закрытым», но тут же сделавшимся открытым докладом Хрущева. Лифт с гробом Сталина, до этого медленно опускавшийся с этажа на этаж, в одночасье рухнул вниз, словно вдруг перерезали, перерубили удерживавшие его стальные тросы. И с неожиданной силой вспыхнул интерес к революции, к Гражданской войне, – к тем «досталинским» временам, когда алое знамя Великого Октября еще не было запятнано кровавыми сталинскими преступлениями.
Мудрено ли, что поэтам, захваченным этим «свежим ветром перемен», Октябрь семнадцатого года и Гражданская война виделись в романтическом свете:
Без коммунизма нам не жить.
Что реки молока и меда?
Но нам вовеки не забыть
Костров семнадцатого года.
Мы можем мерзнуть до костей,
Травой кормиться, дымом греться,
Забыть и кровлю, и постель,
Как делали красногвардейцы.
Мы можем все перенести —
И оскорбленья, и обиды,
И все оставить на пути,
Но одного вовек не выдать.
И мы укроем от погонь,
И пронесем сквозь непогоду,
И сохраним его – огонь,
Огонь семнадцатого года.
Стихотворение, прямо говорящее о том, что человек, несущий в сердце своем «огонь семнадцатого года», должен был укрывать его «от погонь» и проносить «сквозь непогоду», – такое стихотворение могло появиться именно тогда, когда появилось. (Оно было напечатано в «Дне поэзии» 1956 года).
С неожиданной силой эта тема зазвучала тогда в стихах самых разных поэтов.
У кого-то – прикровенно, туманным ностальгическим вздохом:
Помню
Недвижные лифты
В неотопляемых зданьях
И бледноватые шрифты
В огненно-пылких изданьях…
У кого-то – впрямую, как откровенная декларация, почти как вызов:
Я все равно паду на той,
На той единственной Гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной.
А у кого-то уже и с ноткой некоторого сомнения – а было ли это на самом деле или только привиделось, примечталось?