– Это бром, выпей, – настойчиво, строго сказал Сташинский.
Взгляды их встретились и, поняв друг друга, застыли, скованные единой мыслью… «Конец», – подумал Фролов и почему-то не удивился – не ощутил ни страха, ни волнения, ни горечи… Он опустил веки, и, когда открыл их снова, лицо его было спокойным и кротким.
– Случится, будешь на Сучане, – сказал он медленно, – передай, чтоб не больно там убивались… Все к этому месту придут… да?.. Все придут, – повторил он с таким выражением, точно мысль о неизбежности смерти людей еще не была ему совсем ясна и доказана, но она была именно той мыслью, которая лишала личную –
Ритм, синтаксис, конструкция фразы, все интонации этой прозы – типично толстовские. Да Фадеев и не скрывал никогда, что считает себя учеником Толстого. Однако он при этом наивно полагал, что воспримет литературные, так сказать, чисто художественные достижения Толстого, отринув неприемлемое для него толстовское мировоззрение. Он не собирался учиться у Толстого думать, чувствовать, постигать и осознавать мир. Он хотел лишь одного: учиться писать у Толстого.
Но оказалось, что учиться писать у Толстого – это и значит учиться у него главному: отношению к жизни.
Вместе с синтаксисом Толстого, вместе с ритмом и интонациями толстовских фраз Фадеев невольно усвоил толику толстовского миропонимания. Подобно толстовскому Ивану Ильичу, Фролов у Фадеева умирает
Они говорили коротко – я не слышал слов. Долгушов протянул взводному свою книжку. Афонька спрятал ее в сапог и выстрелил Долгушову в рот.
Мы так ничего и не узнаем о тех словах, которые Долгушов сказал Афоньке, прежде чем тот выстрелил ему в рот. И, разумеется, не только потому, что Лютов этих слов не расслышал. Очевидно, если бы мы даже и слышали эти его последние слова, мы все равно не узнали бы ничего нового о его предсмертных чувствах и мыслях, кроме того, что нам на этот счет уже известно. А известно нам только то, что Долгушов выразил одной-единственной короткой фразой: «Патрон на меня надо стратить». Словно в том, что ему предстоит, самое главное и самое для него досадное – это то, что придется пойти на какие-то незапланированные затраты и израсходовать на его личные нужды патрон, предназначавшийся для других целей.
В отличие от толстовского Ивана Ильича и фадеевского Фролова, Долгушов, как видно, ни секунды не сомневается в том, что ему
Фролов у Фадеева в конце концов тоже приходит к такому сознанию. Но приходит не сразу, а победив долгие и мучительные сомнения, преодолев страх смерти, ужас перед тем, что он должен превратиться в ничто. Что касается Долгушова, то ему вроде и преодолевать-то нечего. Он изначально исходит из того, что ему
Долгушов – живой человек из мяса и костей. Ему больно. Мы видим, как бьется его сердце. И убить его страшно.
Но вот Афоньке, оказывается, это не только не страшно, но даже совсем просто. Об этом нам говорит само описание совершенного им поступка. Вернее, даже не описание, а сообщение, сделанное полуфразой, чуть ли не придаточным предложением. Одна короткая фраза включает в себя два действия, два поступка Афоньки: «спрятал ее в сапог и выстрелил Долгушову в рот». Интонация фразы, само ее синтаксическое построение ощутимо показывают, что выстрелить Долгушову в рот для Афоньки – такое же ясное, простое, само собой разумеющееся действие, как спрятать в сапог бумагу.
В старой литературе человек, переступивший через чужую жизнь, сразу становился не таким, каким он был за минуту до этого. В нем мгновенно происходила какая-то неуловимая перемена. И в глазах окружающих, и в собственных своих глазах он становился