Для сравнения приведу один – совсем крохотный – отрывок из той же повести:
В тот же день переводчик имел беседу с ишачком и с овечкой, шедшими по тротуару в сторону горного пастбища. Он заметил, что по тротуарам в поселке ходят главным образом овцы, телята, коровы и лошади. А люди и собаки почему-то ходили в Цахкадзоре по мостовой. Ишачок сперва довольно внимательно слушал русскую речь, а потом прижал уши, повернулся задом и хотел ударить переводчика копытцем. Его милое добродушное личико с толстым славным носиком вдруг преобразилось, стало злым, нехорошим, верхняя губа наморщилась, обнажились огромные зубы. А овца, которую хотел погладить переводчик, прижалась к ослику, ища у него покровительства и защиты. Было в этом что-то непередаваемо трогательное – овца инстинктом чувствует, что протянутая к ней рука человека несет смерть, и вот она хотела уберечься от смерти, искала у четвероногого ослика защиты от той руки, что создала сталь и термоядерное оружие.
Вот если бы на этот абзац посягнул красный цензорский карандаш!..
Юрий Карлович Олеша, накопивший огромный опыт общения с цензорами и редакторами (в советских условиях это было почти одно и то же) сказал однажды:
– Приносишь рукопись редактору и тот сразу безошибочно точным ударом выкалывает ей глаз.
В этой замечательной метафоре содержится, конечно, некоторое преувеличение. В ней ощущается некоторый, я бы даже сказал, мистический ужас, внушаемый жертве палачом. Ужас, заставляющий жертву невольно преувеличивать не только безграничную власть палача, но и его сверхъестественную проницательность, граничащую с всеведением. Ну откуда, в самом деле, у тупого и невежественного цензора вдруг возьмется это безошибочное знание? Как может он с такой поразительной точностью сразу определить, где в положенной ему на стол рукописи находится глаз?
Дело, я думаю, объясняется много проще.
У истинного художника куда ни ткни – всюду глаз.
На какой бы абзац (реплику, фразу) ни посягнул цензор, у бедняги автора тотчас же возникает уверенность, что вот именно этот абзац (реплика, фраза) – самая важная, что именно от нее ему отказаться невозможно, немыслимо. И при мысли, что отказаться все-таки придется, возникает явственное ощущение острой физической боли, словно это не рукописи, а ему самому ткнули пальцем не куда-нибудь, а именно в глаз.И все-таки те абзацы и строки из гроссмановской рукописи, на которые посягнул красный карандаш цензора, несопоставимы с тем, который я привел для сравнения. Что ни говори, а изъятие их не нанесло бы произведению такого уж страшного художественного
урона. Это не стало бы той зияющей раной, из-за которой вся вещь оказалась бы безнадежно искалеченной.Но Гроссман даже и слышать не хотел о том, чтобы печатать «Добро вам!» без этих строк.
Его уговаривали, убеждали, приводили самые разные резоны, умоляли. Но он был непреклонен. Так и не вышла эта вещь тогда в «Новом мире». И так и не суждено было ему увидеть ее напечатанной.
Была, правда, еще одна отчаянная попытка напечатать из этой гроссмановской рукописи хотя бы небольшой отрывок. Его предприняла Анна Самойловна Берзер, работавашая тогда в «Новом мире». Вот как рассказывает она об этом: