Ночью польская кавалерия ворвалась в город. Очевидно, галицийские части открыли фронт. Красных в городе было мало, один лишь батальон чон.
Чоновцы отступили, и город достался полякам тихо, без пулеметного визга и хлопанья похожих на пасхальные яички гранат.
Они проснулись среди врагов, два бледнолицых от потери крови военкома, приехавшие с фронта лечить раны, и еще третий, старый человек, с которым они познакомились только вчера. Он совершенно случайно задержался в городе из-за порчи автомобиля. И доктор, у которого жили военкомы, ожидая, пока исправят электрическую станцию и можно будет включить сияющую голубым огнем грушу рентгеновской трубки, ввел его в столовую и сказал:
– Вот, пожалуйста, мой товарищ по гимназии, а ныне верховный комиссар над…
– Брось, брось, – сказал рыжий и, оглядев диван, покрытый темным бархатом, полку, уставленную китайскими пепельницами из розового мрамора, каменными мартышками, фарфоровыми львами и слонами, он подмигнул в сторону узорчатого, как Кельнский собор, буфета и сказал: – Да-с, ты, видно не терял времени, красиво живешь… – Он протянул военкомам свою мясистую большую руку и пробурчал: – Верхотурский. – И оба военкома одновременно кашлянули, одновременно скрипнули стульями, переглянулись и значительно подмигнули друг другу.
Военкомы переглянулись и значительно подмигнули друг другу не потому что рыжий старик Верхотурский, с которым их так неожиданно свела судьба, был «верховный комиссар над…». Во всяком случае, не только поэтому, а главным образом потому, что был он – старый революционер, большевик-подпольщик, то есть «холостяк» самой высокой пробы. Что же касается его старого товарища по гимназии – доктора, приютившего их в своей квартире, то он, как это видно из уже приведенной мною сцены, – типичнейший «отец семейства». Сцена, следующая непосредственно за той, которую я только что привел, подтверждает это самым наглядным образом: