Впрочем, мера сознательного и бессознательного в художественном произведении – дело тонкое. Так же как и взаимоотношения автора со своим героем. Только у плохих писателей замысел воплощается в строгом соответствии с их первоначальными планами и намерениями. И только у плохих писателей отношения с героем бывают простыми: как у начальства с подчиненными, когда автор предписывает герою, как он должен поступать, а тот – покорно выполняет волю автора. У настоящего художника отношения с героем создаваемой им книги складываются иначе.
6
На Западе у Войновича утвердилась прочная репутация сатирика. Более того, он воспринимается там как один из самых выдающихся представителей этого рода художественной литературы. Известный английский писатель-сатирик Малькольм Бредбери в одной своей статье даже назвал Войновича дуайеном (то есть старейшиной) сатириков XX века.
Такой взгляд на жанровую природу книг Войновича отчасти связан с тем, что человеку западного мира любые, даже вполне тривиальные реалии нашей действительности кажутся подчас плодом самой разнузданной писательской фантазии. Так, например, когда в Италии появился перевод романа Юрия Домбровского «Хранитель древностей», один итальянский критик, высоко оценивший этот роман, упрекнул автора в том, что его сюрреалистские фантазии принимают порой уж слишком гротескные, совершенно неправдоподобные формы. В качестве примера он привел эпизод, в котором один из персонажей романа пьет спирт, в котором хранятся заспиртованные музейные экспонаты. Знал бы этот итальянец, что для граждан нашей страны, привыкших пить денатурат, тройной одеколон, ацетон, политуру, неразбавленную краску, всевозможные лаки, клей БФ, тормозную жидкость, желудочные капли, клопомор, жидкость от мозолей, научившихся есть зубной порошок и даже мазать на хлеб гуталин, чтобы хоть чуточку «забалдеть», – что для таких многоопытных и неприхотливых алкашей этот спирт из-под мертвых музейных младенцев (какой-никакой, а все-таки самый настоящий спирт!!) – такое же изысканное лакомство, каким для жителей других, более счастливых стран стали бы лучшие марки изысканнейшего французского коньяка.
Но Войновичу не только на Западе, но даже и на родине часто приходилось слышать по поводу некоторых сцен и эпизодов его книг. «Ну, это уж слишком! Это – чересчур!» Причем говорилось это явными его доброжелателями, даже поклонниками. И говорилось еще в те времена, когда он даже и не помышлял о том, чтобы отклониться от избранной им «поэтики изображения жизни как она есть». Ну а позже, когда появились первые главы его «Чонкина», – тут уж даже и на родине прочно укрепилась за ним репутация художника, видящего и изображающего действительность в самых причудливых, гротескно-фантастических формах.
Я не имею тут в виду тех критиков его романа, которые – кто по партийному долгу, а кто просто по убогости своего художественного вкуса – воспринял Чонкина как «плевок в лицо русского народа», «преступное глумление над народом, выигравшим великую войну» – и так далее в том же духе. Суждения такого рода можно в расчет не принимать. Но, повторяю, многие искренние доброжелатели Войновича и даже пламенные поклонники его таланта восприняли Чонкина как образ заведомо пародийный, сатирический.
Такие примеры в истории мировой литературы бывали. Известно, например, что Сервантес задумал своего Дон-Кихота как фигуру пародийную. Именно так доблестного Ламанческого рыцаря и восприняли современники романа. Но в сознании потомков этот образ обрел совершенно иные черты, стал символом чуть ли не самых высоких и прекрасных свойств человеческих. Нечто похожее произошло и с диккенсовским мистером Пиквиком, и с гашековским Швейком, по поводу которого сам Гашек сказал с грустным юмором:
– Если слово «Швейк» станет новым ругательством в пышном венке бранных слов, то мне остается только удовлетвориться этим обогащением чешского языка.
Очевидно, и в гашековские времена находились читатели, ухитрившиеся воспринять Швейка как «плевок в лицо чешского народа».
Конечно, Иван Чонкин, явившийся нам в первых главах войновичевского романа, не совсем таков, каким он предстает перед нами позже, в особенности – во второй книге. От главы к главе образ менялся, трансформировался, обогащался, обретал новые, уже не только комические, но и патетические, поистине эпические черты.
Но, в отличие от Дон-Кихота, Пиквика и даже Швейка, Чонкин с самого начала был задуман автором как образ лирический. На это обстоятельство Войнович довольно прямо намекал нам уже на самых первых страницах своего романа: