Мне уже все равно. Я устала от всего этого, и скоро оно закончится. Соцработница тоже вернулась на пост. Похоже, ночной сон не слишком ей помог. Глаза у нее по–прежнему припухшие, а волосы сбились в курчавую массу. Медсестра с иссиня–черной кожей тоже вернулась. Она поздоровалась со мной, сказав, что очень рада увидеть меня и что думала обо мне ночью и надеялась встретиться утром. Потом она замечает пятно крови на моем одеяле, огорченно цокает языком и спешит найти мне новое.
После Ким больше посетителей не было. Полагаю, у Уиллоу закончились люди, которые могли бы на меня повлиять. Я задумываюсь, знают ли про эту штуку с решением все медсестры. Сестра Рамирес точно знала, и, думаю, медсестра, наблюдающая за мной сейчас, тоже знает — судя по ее радости, что я пережила ночь. И Уиллоу, кажется, тоже понимает — раз уж притащила сюда всех и каждого. Мне очень нравятся эти медсестры. Надеюсь, они не воспримут мое решение близко к сердцу.
Сейчас я уже так устала, что едва могу моргнуть. Остается только ждать — и часть меня интересуется, почему я оттягиваю неизбежное. Но я знаю почему: я жду возвращения Адама. Хотя мне кажется, что его нет уже целую вечность, прошло, пожалуй, не больше часа. И он попросил меня подождать, так что я подожду. Уж это–то я могу для него сделать.
Мои глаза закрыты, так что я слышу его раньше, чем вижу. Я слышу хриплые быстрые движения воздуха в его легких. Он задыхается, будто только что пробежал марафон. Потом я ощущаю запах его пота — чистый мускусный аромат, который я бы с удовольствием закупорила во флакон и носила, как духи. Я открываю глаза — его глаза закрыты. Веки у него припухшие и розовые, так что я понимаю, чем он занимался. Он за этим ушел? Поплакать, чтобы я не видела?
Адам не столько садится на стул, сколько падает, словно одежда, сброшенная на пол в конце долгого дня. Он закрывает лицо руками и глубоко дышит, чтобы прийти в себя. Но через минуту роняет руки на колени.
— Просто послушай. — Его голос дребезжит, словно битое стекло.
Я широко открываю глаза, выпрямляюсь, насколько могу, и слушаю.
— Останься, — Адам запинается, но сглатывает и торопливо продолжает, — Нет слов для того, что с тобой случилось. В этом нет никакой хорошей стороны. Но есть что–то, ради чего стоит жить. И я даже не о себе говорю. Это просто… ну, не знаю. Может, я бред несу. Понимаю, я в шоке, я еще не переварил того, что случилось с твоими родителями, с Тедди… — На имени Тедди его голос срывается, и по лицу лавиной катятся слезы. — Но я все время думаю: «Я люблю тебя».
Я слушаю, как Адам глотает воздух, чтобы успокоиться. Потом он продолжает:
— Все, о чем я могу думать, — как глупо будет, если твоя жизнь закончится вот так: здесь, сейчас. То есть я понимаю, что прежняя твоя жизнь уже закончилась, навсегда. И я не настолько туп, чтобы думать, будто смогу это исправить, будто кто–нибудь сможет это исправить. Но у меня в голове не умещается, что ты не постареешь, не заведешь детей, не поедешь в Джульярд, не будешь играть на своей виолончели перед огромными залами, чтобы у всех холодок бежал по спине — как у меня всякий раз, когда я вижу, что ты берешь смычок, всякий раз, когда ты улыбаешься мне. Если ты останешься, я сделаю все, что ты захочешь. Я уйду из группы, поеду с тобой в Нью–Йорк. А если тебе понадобится, чтобы я ушел из твоей жизни, я и это сделаю. Я говорил с Лиз, и она предположила, что возвращение к прежней жизни может стать для тебя слишком болезненным; что тебе может оказаться проще вычеркнуть нас. Это будет невыносимо, но я выдержу. Я смогу потерять тебя вот так, если не потеряю сегодня. Я отпущу тебя. Если ты останешься.
Тут Адам не выдерживает. Его рыдания пробиваются из груди, как кулаки, молотящие по мягкой плоти.
Я закрываю глаза, закрываю уши. Я не могу на это смотреть. Я не могу это слышать.
Но потом я слышу уже не Адама. Это иной звук: низкий стон, в одно мгновение взлетающий к небесам и переходящий в нежность и красоту. Виолончель. Адам надел наушники на мои неслышащие уши и сейчас кладет айпод мне на грудь. Извиняется: мол, он знает, что это не самая любимая моя пьеса, но лучше ему ничего не попалось. Он делает звук погромче, и я слышу, как в утреннем воздухе разливается музыка. Адам берет меня за руку.
Это Йо–Йо Ма — он играет «Andante con росо е moto rubato». Тихая басовая партия пианино звучит как предостережение. Вступает виолончель — словно истекающее кровью сердце. И будто что–то рушится во мне.
Я сижу за утренним столом с моей семьей, пью горячий кофе, смеясь над шоколадными усами Тедди. За окном кружится снег.
Я прихожу на кладбище — три могилы под деревом на холме, глядящем на реку.
Я лежу на песчаном берегу реки вместе с Адамом, моя голова покоится на его груди.
Я слышу, как люди произносят слово «сирота», и понимаю, что они говорят обо мне.
Я иду по Нью–Йорку с Ким, небоскребы бросают тени на наши лица.
Я держу Тедди на коленях, щекочу его, а он хохочет так, что опрокидывается навзничь.