Иногда только гордость останавливает от того, чтобы кинуться в ее всегда распахнутые объятия.
Проклятая шлюха.
Единственная моя негасимая звездочка.
Своя кровь, выбегая, что-то уносит с собой в быстром своем, захлебывающемся потоке, что-то дарит.
Иные кончают с собой, потому что жизнь представляется им бессмысленной. Как будто смысл — необходимое условие для сохранения жизнедеятельности, а вовсе не наличие пищи и воздуха. Как будто смысл — не рабочее орудие разума, а некая сверхценность, отсутствие которой подобно опусканию тела в прорубь.
Иные кончают с собой, потому что концентрируют жизнь на одном человеке, а человек тот уходит. Как будто нельзя подождать год, десять лет, пока жизнь по кусочкам, частями не возвратится, а в ожидании жизни — переворачивать мир, либо закаменеть в летаргии. Либо отлеживаться в сумасшедшем доме.
Иные кончают с собой, потому что не находят других слов. Как будто смерть — самая красноречивая и убедительная дама на свете.
И вместе с тем тех врачей, которые спасают самоубийц, но не пытаются залечить рану, от которой те пытались уйти… тех врачей следовало бы уподобить помощникам палача, обливающим водой потерявших сознание от пыток, приготавливая для новой порции мук.
Маленький страх боли и большой инстинкт самосохранения, как они мешают, эти двое, как четко и неподкупно стоят на страже. Впрочем, подкупить чем-то можно, обмануть, оглушить на несколько секунд и, пока они не очнутся…
Ну вот. Вот и здравствуйте, госпожа наша Смерть, сплошной черный отдых».
Агни сочиняла и бормотала, утешая себя сочинительством. Но то было внешнее брожение, интеллектуальная рябь. Белый словесный бинт, затыкающий рот раны, но не лечащий. В самой глубине жило то, что страшнее смерти.
Страшнее смерти сознание, что ты не в силах убить себя, и покой, черно-бархатное отдохновение — так же недостижимы, как и жизнь.
Мука Тантала, от которого убегают яблоки, и вода, и нож, к которому он тянется, чтобы прекратить свои муки.
Страшнее смерти сознание, что ты раб своей жалкой, неудачно слепленной натуры, и не более. И нет выхода.
…бросила город, бродила, нанимаясь то к геологам, то перегонять скот в соседнюю республику в громыхающих товарняках, то обходчиком в глухой заповедник.
Хотелось спиться, но и эта банальная тропинка медленного распада была заказана для нее.
Агни и прежде пила не часто. Правда, помногу. До полного выключения сознания и частичной потери памяти наутро. Часто пить было нельзя, ибо тогда исчезло бы волшебство, чары, даруемые джинном из бутылки. Алкоголь — славная вещь. Ласковый джинн выпускает на волю подспудно хранящиеся в тебе силы: любовь к людям, бесстрашие, ярость, он открывает им двери, он похлопывает их, словно застоявшихся, нетерпеливых коней. Море мельчает по щиколотку. Огонь становится братом родным. Таким же шальным и пьяным. Любовь захлестывает с головой — обильная, буйная, для выражения коей не хватает ни слов, ни жестов… Всемогущество и вседозволенность. Теплые энтропийные волны соития всего со всем…
Теперь старый друг алкоголь предавал ее. После обычной — до сладких слез — влюбленности в окружающее наступал срыв, распахивалась пропасть в груди, расщелина с рваными краями, куда она летела в шевелящем волосы ужасе (Алферова нет больше с нею), и чаще всего она начинала реветь в оказавшееся рядом, услужливо предоставленное для этой цели, плечо. В трезвом состоянии края пропасти стягивались, подсыхали, и о ее существовании мог догадаться лишь наблюдательный человек — по выражению ее глаз, когда она ни на кого не смотрит.
Она бродила, абсолютно свободная, не нужная самой себе. Свобода отрубленной руки на поле брани. Свобода агонии на пустом, вольном просторе.
«Господи, пошли мне горячку, лихорадку, безумие, чтобы я могла умереть быстро и жадно…»
Свобода — существо жидкое и вязкое, подобное тягучей струе меда. И события липнут к ней, как к крошке меда, — смешные, грязные, острые, всякие.
Она предпочитала острые.
…Вот и сейчас она брела куда-то в тайгу с желтоглазым прожженным бандитом в рваной энцефалитке, с двустволкой на подвижном плече.