На самом деле мне предстояло оказаться всего в паре часов езды от нее. Но каким-то образом мы обе понимали, что на этот раз происходит нечто иное. Это не было похоже на то «до свидания», какое говоришь перед отъездом в колледж или летний лагерь. Это «до свидания» сидело в гортани очень долго и заставляло надеяться, что ты многому научилась у другого человека, чтобы не пропасть, когда будешь одна.
– У тебя есть все, что нужно? – спросила мама.
Я кивнула.
– Я приготовила вот это для тебя. Возьми в поезд. Если проголодаешься… – она вытащила из своей красной сумки толстый сверток в фольге и уложила его в боковой карман моей ручной клади. Даже не разворачивая мятый серебристый куб, я знала, что это два сэндвича с арахисовым маслом и мармеладом. Четыре ломтика цельнозернового хлеба. Арахисовое масло от «Торговца Джо». Малиновое желе.
Она вручала мне эти свертки из фольги все последние пятнадцать лет. Они были первой формой религии, которую я познала в своей жизни, еще до Библии и церковной скамьи. Несколько сэндвичей, которые она всегда носила с собой, чтобы раздавать голодным на улицах в Нью-Йорке. Она никогда не садилась в поезд, идущий в этот город, не взяв их с собой. Она научила меня быть отважной маленькой девочкой, которая подходила к бродягам и вручала им сэндвичи с арахисовым маслом и бананом. И сколько бы сэндвичей она ни упаковала для раздачи, всегда оставался один для меня. Это был ее способ сказать мне: «Этот день – твой, но в дороге ты проголодаешься». Все эти годы мы называли ее сэндвичи «липкой любовью».
Именно к этому моя мама всегда велела мне стремиться – к липкой любви. Она отличается от любви прижимистой. Это куда более редкий вид любви, чем тот, которым мог бы одарить тебя твой бойфренд в восьмом классе. Она большая и громогласная. Она превращает тебя в человека, который оставляет что-то после себя, когда разворачивается и уходит. И хотя никто не может ни коснуться ее, ни понять ее ДНК, зато каждый может различить – по тому, как изменилась в комнате атмосфера, – что что-то осталось.
Когда поезд подошел к перрону, мама потянулась ко мне, чтобы обнять.
– Я люблю тебя. Будь умницей. Будь осторожна.
Мы отступили друг от друга, и я зашагала к вагону.
Я так надеялась, что двигатель поскорее заведется и мы тронемся в путь. Мне нужно было, чтобы она уехала домой. Как я и говорила, прощания никогда не были моей сильной стороной. Я предпочла бы уезжать ночью. Оставлять записку. Быстро уходить, а не замирать в объятии. Я не хочу быть той, кто остается стоять на перроне. Это самое трудное, когда заводишь новых друзей и выделяешь им местечко в сердце: приходится «не иметь ничего против», когда они скажут, что им пора уйти.
Я пыталась разглядывать других пассажирах. Они сидели, уставившись в свои газеты. Там были бизнесмены в костюмах, которые на августовской жаре казались пыточными инструментами для удушения. В двух рядах от себя я заметила женщину, стоявшую на перроне. Она приложила ладони к окну и прислонилась лбом к тонированному стеклу. Это была моя мама. Она искала меня взглядом. Еще один последний разок.
Она выглядела достаточно безумной, чтобы напугать пассажиров, сидевших впереди меня, – с ее седой головой и откровенным отчаянием, написанным на лице. В этот момент она не была похожа на стихотворение. Она была похожа на человека, который не умеет сказать «прощай».
Мама шла вдоль поезда, от окна к окну, пока не добралась до соседнего с моим. Я откинулась на сиденье и сползла как можно ниже, чтобы она меня не заметила. Если бы она нашла меня, то увидела бы, как с моих щек капают слезы. Она поняла бы, что я боюсь всего, что мне предстоит.
Например, так и не найти смысл или упустить суть. Было ощущение, будто я упаковываю и складываю каждую эмоцию в тот же миг, как ощущаю ее, не желая взглянуть ей в лицо. Такие вещи становятся багажом, если не даешь себе время распаковать их.Она несколько секунд вглядывалась внутрь вагона через окно, а потом вернулась к середине платформы – с красной сумкой на боку и в шлепанцах в тон. Я приложила ладонь к стеклу и стала мысленно писать ей письмо.